Вечер
Мне не
на что жаловаться. Я здоров, обладаю прекрасным зрением и живу больше воображаемой,
чем действительной жизнью.
Но
каждый вечер, когда золото и кармин запада покрываются пеплом сумерек, я испытываю
безотчетное, жестокое нарастание ужаса. Вокруг меня все, по-видимому, спокойно;
ритмически стучит колесо жизни, и самый стук его делается незаметным, как стук
маятника. Земля неподвижна. Законы дня и ночи незыблемы. Но я боюсь.
Вчера
вечером, как и всегда, я сел за письменный стол. Мне предстояла сложная работа
по отчетности торгового учреждения. Но вместо цифр мои мысли носились вокруг
отрывочных представлений, в которых я сам отсутствовал; вернее, представления
эти существовали как бы помимо меня. Я видел черную, стремительно убегающую воду,
красные фонарики, военный корабль, кусок болота, освещенный рефлектором.
Серебристые острия осоки бросали в воду черные линии теней; неподвижная, словно
вылитая из зеленой бронзы, лягушка пучила близорукие глаза. Затем какое-то
странное, волосатое существо бежало, вздымая пыль, и я довольно отчетливо видел
его босые ноги. Постепенно все перемешалось, нежные оттенки цветов раскинулись
в прихотливый луг, прозвучала пылкая мелодия индусского марша. Рассеянным
движением я занес в графу цифру и остановился, следя за перепончатыми желтыми
крыльями. Они мелькали довольно долго. Выбросив их из головы, я откинулся в
глубину кресла и стал курить.
Я думал
уже, что это досадное состояние, являвшееся естественной реакцией мозга против
сухой счетной работы, кончилось, как вдруг маленькое кольцо дыма вытянулось на
уровне моих глаз и стало человеческим профилем. Это были кроткие черты
благовоспитанной молодой девушки, но в хитро поджатых губах и скошенном взгляде
таилось что-то необъяснимо омерзительное. Дым растаял, и я почувствовал, что
работать не в состоянии. Самая мысль об усилии казалась противной. Вид
письменного стола наводил скуку. Мыслей не было. Все вещи стали чужими и
ненужными, точно их принесли насильно. Мне было тесно, я испытывал почти физическую
неловкость от близости стен, мебели и разных давно знакомых предметов… Мне
ничего не хотелось, и вместе с тем томительное состояние бездеятельности
разрасталось в глухую тревогу и нетерпение.
Я должен
упомянуть еще раз, что мозг мой совершенно прекратил логическую работу. Мысль
исчезла. Я был чувствующей себя материей. Комната и все предметы, находившиеся
перед моими глазами, воспринимались зрением так же, как зеркалом – тупо и
безотчетно. Я не был центром; чувство психологической устойчивости
распределилось равномерно на все, кроме меня. Я расплывался в тоскливой пустоте
прострации и зависел от ничтожнейших чувственных эмоций. Потребность двигаться
была первой, хотя довольно туманно сознанной мной потребностью; я встал,
безучастно подержал в руках книгу и положил ее на прежнее место.
Это,
очевидно, не удовлетворило меня, потому что в следующий затем момент я принялся
рассматривать рисунок обоев, внимательно фиксируя белые и малиновые лепестки
фантастических венчиков. Затем вынул из подсвечника огарок стеариновой свечи и
стал сверлить его перочинным ножиком, добираясь до фитиля. Мягкое хрустение
стеарина доставило мне некоторое развлечение. Потом нарисовал карандашом
несколько завитушек, перечеркивая их кривыми, равномерно уменьшающимися
линиями, положил карандаш, оглянулся, и вдруг сильное, необъяснимое
беспокойство сделало меня легким, как резиновый мяч.
Я сделал
по комнате несколько шагов, остановился и стал прислушиваться. Мертвая тишина
стояла вокруг. С улицы сквозь плотно закупоренное окно не доносилось ни одного
звука. Тишина эта была ненужной, как были бы не нужны для меня в то время шум
улицы, песня, гром музыки. Ненужными также были моя комната, кровать, графин,
лампа, стулья, книги, пепельница и оконные занавески. Я не чувствовал
надобности ни в чем, кроме тоскливого и бесцельного желания двигаться.
В это
время я не испытывал еще никакого страха. Он появился с первым биением пульса
мысли, с ее развитием. Я не мог уловить точно этот момент, помню лишь
стремительно выросшее сознание полной и абсолютной ненужности всего. Я как
будто терял всякую способность ассоциации. Все, вплоть до брошенного окурка,
существовало самостоятельно, без всякого отношения ко мне. Я был один, сам
ненужный всему, и это – «все» было для меня лишним. Я был в совершенной
холодной пустыне одиночества, несуществующий, тень самого себя, потому что даже
мое «я» было мне нужно не больше прошлогоднего снега.
Тогда
острейшее чувство одиночества – ужас хлынул в жадную пустоту духа. Я растворился
в нем без упрека и сожаления, потому что нечего сожалеть и не к кому обращать
упреки. Так будет каждый вечер и так должно быть.
– Я
борюсь, – сказал я, дрожа от мерзкого страха, – но пусть будет
по-твоему. Природа не терпит пустоты, а у меня нет ничего лучшего подарить ей.
Мы квиты.
И темная
вода ужаса сомкнулась над моей головой.
Арвентур
Это было
в то время, когда у человека начинает отцветать сердце, и он мечется по земле,
полный смутных видений, музыки горя и ужаса. Тот день запомнить нетрудно, в
моей памяти нет дней страшнее и блаженней его, долгого дня тоски.
Пыль,
духота я жара стояли на улицах. Я тщетно переходил с бульвара на бульвар, ища тени;
мухи преследовали меня; воздух стонал от грохота экипажей. Пиво согревалось в
стакане раньше, чем выпивалось; все было отвратительно. Тоска терзала, улицы
наводили зевоту, люди – апатию; сидя на запыленной скамейке, я рассеянно
провожал глазами их механические фигуры. Гнетущее однообразие лиц, костюмов и
жестов действовало удручающе. Мысли прыгали, как мальчишки, играющие в чехарду.
И вдруг – звонким, далеким возгласом вспыхнуло это роковое, преследующее меня
слово:
– Арвентур.
Я
повторил его, разделяя слоги:
– Ар-вен-тур.
Ар-вен-тур.
Оно
остановилось, засело в мозгу, приковало к себе внимание. Оно звучало приятно и
немного таинственно, в нем слышалось спокойное обещание. Арвентур – это все
равно, как если бы кто-нибудь посмотрел на вас синими ласковыми глазами.
Несколько
раз подряд, беззвучно шевеля губами, я повторил эти восемь букв. В звуке их был
печальный зов, торжественное напоминание, сила и нежность; бесконечное
утешение, отделенное пропастью. Я был бессилен понять его и мучился, пораженный
грустью. Арвентур! Оно не могло быть именем человека. Я с негодованием отверг
эту мысль. Но что же это? И где?
Волны
ужасного напряжения вставали, падая вновь, как раненые солдаты. Ничего не было.
Хоровод смутных видений приближался и убегал, полный неясных контуров,
расплывающихся в тумане. Арвентур! Слово это притягивало меня. Оно, как нечто
живое, существовало вне мысли. И я тщетно стремился охватить его взрывом сознания.
В самом звуке слова было нечто, не позволяющее сомневаться в его праве на
существование. Арвентур!
Я сделал
несколько шагов по бульвару. Быть может, это название местечка, деревни, слышанное
мною раньше? В моей стране таких имен нет. Возможно, что оно прочитано в книге.
Почему же тогда, прочитанное, оно не вызвало такой глубокой и нежной грусти?
Арвентур!
Взволнованный,
я напряженно твердил это слово. Какой далекой, полной радостью веяло от него!
Чужие страны развертывались перед глазами. Смуглые, смеющиеся люди проходили в
моем воображении, указывая на горизонт холмов.
– Арвентур, –
говорили они. – Там Арвентур.
Рассеянный,
в подавленном настроении, я вышел на набережную. Навстречу попадалось много
знакомых: мы строили любезнейшие гримасы, облегченно вздыхали и расходились. Арвентур! –
это звенело как воспоминание далекой любви. А за него, вызванное припадком
тоски, цеплялось прошлое. Но в прошлом не было ничего, что нельзя было бы
выразить иначе, чем ясным человеческим языком. Я чувствовал себя смертельно
обиженным. Как мог я годами в сокровеннейших кладовые души выносить это
неотразимое слово радости и быть чужим ему? Утка на лебедином яйце могла бы мне
посочувствовать. Арвентур!
Вечером
на ужине у знакомых я беспомощно улыбался и говорил, что простужен. Я ел,
презирая себя. Пил, мысленно давая себе пощечины. Три человека спорили о новом
налоге. Еще три, наклонившись друг к другу, шептали двусмысленности, прыская в
соус. Приятная дама с усиками старалась незаметно вытереть локоть, мокрый от
жира. Сосед мой, с головой, напоминающей редьку, обратился ко мне:
– Вы
слышали, как блистательно я защитил интересы личности? По этому вопросу у меня
лежит совершенно готовая статья, я думаю послать ее в «Торгово-Промышленный
Журнал». Система налогов ведет к разврату и авантюризму.
– Арвентур! –
сказал я, впервые чувствуя, что вино крепковато.
Прошла
минута молчания. Мы пристально смотрели друг другу в глаза. Он мялся. Он притворился
непонимающим. Он начал снова свою идиотскую песенку.
– Культура,
благосостояние, перемена курса, протекционизм…
– Заведенная
машина, – благожелательно сказал я, с ненавистью рассматривая человека-редьку. –
Дрянная мельница.
Смутное
воспоминание о раздвигаемых стульях, возгласы сожаления – вот и все. Я вышел. В
передней мне дали шляпу. Легкий, спокойный воздух ночной улицы кружил голову.
Слезы душили меня, не принося облегчения. Арвентур! Пусти меня в свои стены,
хрустальный замок радости, Арвентур!
И эхо
повторило мой крик отчаяния. Белые птицы, медленно взмахивая крыльями, летели в
темноте к морю. – Арвентур! – кричали они. Я не мог двинуться с
места; обхватив руками фонарный столб, я плакал от невыразимой тоски. Я боялся
думать, страшился оскорбить плоским, ограниченным представлением нетленную
красоту слова. Одну роскошь позволил я себе: цепь синих холмов, вершины их
дымились как жертвенники.
– Там
Арвентур! – твердил я.
Круг
мысли, очерченный безмолвием, – карманный ночной фонарь, обруч наездника,
лужа из белого и серого вещества, зеркальце с фольгой, засиженное
мухами, – я бы разбил тебя тысячи и тысячи раз, не будь этой пыли алмазов,
отшлифованных в небесах, этого сладкого проклятья и жестокой надежды верить,
что Арвентур есть.
|