
Увеличить |
Медвежья охота
I
Помещик
Старкун трижды напомнил своим знакомым, что вдовому, старику скучно сидеть
одному в имении, занесенном снегом. Мало кто отозвался на его письма.
Большинство, помножив в уме деревенскую тишину на отсутствие напитков и
развлечений, осталось в тени. Старкун наконец догадался, в чем дело, и,
вытребовав из соседней деревни медвежатника Кира, заказал ему медвежью берлогу.
На другой же день Кир, отрывая жесткими пальцами сосульки с заледеневших бороды
и усов, стоял перед Старкуном и докладывал, что берлога есть. Тем временем
другой мужик, сметливый и лукавый, отправился в Петроград с несколькими
записками и привез оттуда два больших таинственных ящика, в которых, когда их
поворачивали, что-то булькало.
Вооруженный,
таким образом, двумя хорошими развлечениями, Старкун снова разослал письма
приятелям, и вот, опаздывая, ссорясь, облизываясь и препираясь, собралась и
выехала наконец из Петрограда солидная компания охотников и любителей кутерьмы,
среди которых был Константин Максимович Кенин, молодой человек с пылким
воображением, неразделенной любовью и страстью к приключениям. Кенин служил в
посольстве.
Накануне
выезда к Старкуну Кенин зашел в дом 44-6 по Фонтанке – нелепый, старый, но
самый очаровательный для него дом в столице, где жила «она». Мария Ивановна
Братцева, девушка двадцати лет, немного полная, крепкая, высокого роста, с
одним из тех красивых и пустых лиц, какие большей частью неотразимы для
молодых, сильных и здоровых мужчин. Ее глаза были почти бесцветны, брови высоки
и малы, но простая, свежая линия профиля, мягкий на взгляд, свежий и крупный
детски-задорный подбородок страстно тянули Кенина к ней как к женщине. Братцева
носила галстуки мужского покроя, белокурые с желтизной волосы свертывала пышным
затылочным узлом, говорила веским, спокойным, грудным голосом, смеялась
раскатисто; в ее присутствии Кенин испытывал томление и тихую любовную злобу.
– Так
что же, – сказал Кенин после одной из пауз, обрывая разговор о будущем
кинематографа, – значит, у вас ко мне любви нет?
– Конечно,
нет. Я ведь вам говорила… – Братцева взяла теплый платок, хотя в комнате было
жарко, закутала плечи и пересела в другой угол, рассматривая Кенина
внимательными, немигающими глазами. – Послушайте, какая любовь в двадцатом
веке, – прибавила она, – и вам и мне нужно работать, делать жизнь.
– Как
же вы хотите делать? – натянуто спросил Кенин.
– Да…
так… Как выгоднее, удобнее, вкуснее… что ли. – Братцева рассмеялась и
вдруг стала серьезной, сказав грустно: – Я, кажется, и любить не могу совсем; я
по характеру – одиночка, и связывать себя не хочу.
«Я,
по-видимому, и неудобен, и невыгоден, и невкусен, – подумал с раздражением
Кенин. – Эта странная новая порода женщин и дразнит, и тянет, и… гневит…
Молода, красива, служит в банке, с мужчинами на равную ногу и ждет какого-то
случая…» – Вслух он сказал неуверенным, напряженным голосом:
– Я
мучительно люблю вас…
– Ну,
это пройдет… Киньте мне из коробки конфетку.
Кенин
бросил, но неудачно, и Братцева несколько секунд шарила позади стула; затем,
усевшись снова основательно и удобно, спросила:
– Вы
долго пробудете на охоте?
– Дня
два… не больше.
– Возьмите
меня. – Она выпрямилась и благосклонно блеснула глазами. – Я,
надеюсь, не помешаю вам?
– Что
вы! – обрадовался и смешался Кенин. – Это так хорошо… с удовольствием…
конечно, едем!.. Все, что хотите.
– С
одним условием: если медведя застрелите вы – он мой.
– Оба
ваши, Мария Ивановна, – я и медведь.
– Нет,
пока что медведь. – Она так неопределенно вытянула эту фразу, что Кенин
взволновался и радостно насторожился. – Где же мы встретимся и когда?
– Можно
на вокзале… – задумчиво сказал Кенин и тихо прибавил: – Или у меня…
– Зачем
же мне делать крюк? – наивно осведомилась Братцева. – Когда идет
поезд?
– Одиннадцать
с четвертью.
– Ну
и хорошо, я приду к поезду.
– И
не забудьте потеплее одеться. Кстати, дам, кроме вас, больше не будет.
– Так
и должно быть, – сказала Братцева. – Один медведь – одной даме. Но
только убить его должны вы.
– Да, –
кратко и решительно подтвердил Кенин, чувствуя небывалый прилив уверенности, –
но вы… и зачем вам нужен медведь?
– В
таком подарке есть что-то значительное, оригинальное… мертвый медведь у моих
ног, – нет, это стоит потерять сутки! – Она подумала и прибавила: –
Говорят, шкура в отделке ценится в полтораста рублей.
– Какая
отделка, – сказал Кенин и, посмотрев на часы, стал прощаться. Было полчаса
первого. Почтительно и любовно поцеловав маленькую, но твердую, незаметно
ускользающую руку девушки, Кенин, веселый и размечтавшийся, поехал домой.
Медведь казался ему первым этапом в светлое будущее.
II
С часа
ночи до пяти часов утра Кенин не спал, расхаживая по своей маленькой, холостой
квартире и стараясь опередить воображением будущую охоту с ее милым ободряющим
присутствием любимой женщины. Кенин курил папиросу за папиросой. Больше всего
изумляло и радовало Кенина неожиданное решение Братцевой ехать с ним. «Это
может быть милый женский каприз… а может… ее начинает бессознательно тянуть ко
мне». Он не знал еще, что женщин, подобных Братцевой, инстинктивно влечет
большая мужская компания, где в силу собственной холодности они чувствуют себя
свободно, повелительно.
Хотя
Кенин никогда не только не стрелял по медведю, но даже не видел его свободным,
в родной лесной обстановке, он все же достаточно читал и слышал об этом звере и
даже видел на кинематографических экранах подлинные медвежьи охоты. Поэтому,
пришпорив фантазию, Кенин ясно увидел лес, снег, медведя, выстрел и агонию
зверя. Все это рисовал он себе так: белая, утренняя, морозная тишина, палец на
спуске, сердцебиение, самообладание; вдруг раздвигаются кусты, и страшная
голова с оскаленными зубами рычит в десяти шагах, громовой выстрел – только
один; пуля пробивает череп зверя меж глаз, и снова все тихо, конвульсивно
содрогающийся труп миши лежит, зарыв голову в снег, а Кенин, спокойно закурив
папиросу, трубит в рожок некий фантастический сигнал: «Тру-ту-ту-туту-тру-у!»,
трубит весело, коротко и пронзительно; а дальше начинался апофеоз, в котором
сияющее, морозно-румяное лицо Братцевой играло главную роль.
Усталый
и накурившийся до одурения Кенин наконец лег спать, предварительно полюбовавшись
еще раз солидным американским штуцером-магазинкой, взятым v знакомого, и прицелившись
раз пятнадцать в безответную ножку стула.
На
другой день, в вагоне, бок о бок с Марией Ивановной, в кругу усатых,
красноносых, неуловимо бахвальных лиц (выехали исключительно, кроме Кенина с
Братцевой, пьяницы и охотники), Кенин почувствовал себя очень бывалым, почти
американским стрелком и не уступал другим в детски хвастливых рассказах. Он,
правда, мог говорить только о болотной и мелкой лесной дичи, но говорил так
самолюбиво и много, что его наконец стали бесцеремонно перебивать. Часто он
обращался к Братцевой, стараясь, не обращая внимания других, ввернуть тонкий
интимный намек вроде: «А я все думаю»… «Мое настроение зависит от будущего»…
«Мне весело, потому что»… – пауза, долгий, влажно-бараний взгляд, улыбка и
заключение: «Потому что я вообще люблю… ездить».
Он не
замечал, как спутники, взглядывая на него, подталкивают друг друга коленками и
локтями, но Братцева была наблюдательнее. Взяв тон мило напросившейся, но
поэтому и осторожно скромной в дальнейшем, хотя ревниво чувствительной к
собственному достоинству особы, она спустя недолгое время стала центром и
возбудителем общего внимания. Две бутылки коньяку, взятые на дорогу, совсем
подняли настроение, а когда в сумерках не освещенного еще вагона хриплый
баритон купца Кикина заявил: «А вот этого медведя, братцы, Марью Ивановну,
заполевать куда бы почтеннее!» – девушка раскатисто засмеялась. Кенин посмотрел
на нее ревниво и грустно.
III
Утром
другого дня, проснувшись в жарко натопленной, большой, закиданной окурками и
пробками комнате, Кенин смутно припомнил гул вчерашней попойки. Гости бушевали
и пели, но удержались чудом в едва не лопнувшей рамке приличия. Мария Ивановна
все время пересаживалась подальше от Кенина, громко бормотавшего пьяную
любовную чепуху. Она одинаково ровной, задорной и разговорчивой сумела быть
решительно со всеми, не исключая лысого, пузатого Старкуна, умильно целовавшего
гостей в щеки и носы и щедро проливавшего водку по тарелкам и пиджакам. Кенин
бешено ревновал Братцеву, посылая ей многозначительные, мрачные взгляды.
Кенин
проснулся сам; было еще темно, но егерь Михаиле, человек строгой наружности, с
свечой в руке командующим голосом будил остальных:
– Зря
спите, господа; вставать надо, выезжать надо!
Через
час собрались в столовой; завтрак на скорую руку – рюмка-другая на похмелье, синеющие,
а затем голубеющие окна рассвета, стук ружей, щелканье осматриваемых курков –
все это показалось Кенину живописным и необычным. К влюбленности его
примешивалось сладкое ожидание опасности и успеха. В свете лунного зимнего утра
спустилась вниз и Марья Ивановна; яркое, свежее лицо ее весело осматривало
пустыми глазами компанию и обстановку.
– Ура,
царица охоты, Марья Ивановна! – закричал Кенин, когда Братцева сказала,
что она тоже поедет, ссылаясь на скуку ожидания в усадьбе. Кенин сказал: –
Благословите, Марья Ивановна. За вашим медведем отправляется раб ваш в страшные
дебри Амазонки.
– Ну,
смотрите же! – Она так мило подставила ему руку для поцелуя, что Кенин
растаял и шепнул:
– За
что мучаете? – Но Братцева, как бы не слышав, ушла одеваться.
IV
Кенину
на жеребьевке выпал хороший «номер». Он стал на дальнем краю небольшой, круглой
поляны, с двумя, идущими влево и вправо от нее глубокими просветами. В такое
широкое поле зрения медведь мог попасть весьма удачно для выстрела. Кенин
осматривался, хотел закурить, но вспомнил, что это запрещено, и стал ждать.
Сердце его билось с приличной быстротой, какая хотя и не говорит о трусости, но
указывает все же на нервное томление и тревогу. Всюду, куда хватал
взгляд, – царил снег. Белые пушистые лапы елей гнулись к земле, загромождая
ясный, как вымытое стекло, воздух пышными узорами белизны; розовые и голубые
искры дрожали в нем; снег внизу, теневой, казался прозрачно-синим, а солнечный
– серебряной парчой с золотыми блестками. Анемично-бледное, ясное, холодное
небо покрывало лес.
Впереди
Кенина сердито и звонко лаяли невидимые собаки, припадая к берлоге. Кенин думал
о медведе и Братцевой: «А если медведь загрызет меня, я больше не увижу ее». И
он вспомнил, как ехал сегодня с ней в санях по лесной дороге и какой неотразимо
желанной была она в своих белых – шапочке, кавказском башлыке и толстых,
смешных валенках. Потом представился ему тяжелый сон зверя в темной берлоге,
налитые кровью глаза собак, их вздыбившаяся, наэлектризованная яростным
нетерпением шерсть… Лай собак стал еще хриплее, азартнее и громче. Кенин, не
отрываясь, щупал глазами снежную полянку с ее боковыми просветами, как вдруг на
противоположном ее конце из заросли можжевельника взлетел клуб снежной сухой
пыли, и неуклюжее, темное, лохматое туловище, от которого шел пар, как от
горячего теста, ворча и сопя, кинулось к месту, где стоял Кенин. Четыре сибирских
лайки с налету рвали ноги и бока зверя. Медведь, проворно кружась волчком,
старался расшибить лапой собак, но, промахиваясь, несся дальше. Кенин,
стискивая дрожащими руками ружье, целился в медведя вообще – все охотничьи
наставления о прицеле под лопатку, в лопатку, затылок и лоб разом, дружно покинули
его память. Медведь был шагах в тридцати от Кенина, он выстрелил и спешно
повернул рычаг штуцера.
Почти
одновременно с гулким толчком выстрела медведь сунулся головой в снег; передняя
половина его тела так и осталась неподвижной, в то время как зад и задние лапы,
оседая, конвульсивно тряслись. Собаки отскочили, припали к снегу и бросились на
врага снова.
– Ура-а! –
неистово, дико закричал Кенин, понимая сквозь экстаз и трепет удачи, что с этого
момента герой дня – он, Кенин. Спотыкаясь, побежал он к медведю, крича на
рвущих зверя собак: «Кшшш! Пошли вон!»… – словно гнал мух. У ног его,
продавив наст, лежала спиной вверх бурая туша; некоторое время Кенин ничего не
видел и не понимал, кроме медведя.
Собравшиеся
на выстрел и крик охотники шумной кучей окружили Кенина: «Везет новичкам». «Как
раз в сердде попадено». «Нелепый выстрел». «Лепый – нелепый, а наша
взяла», – слышал он, как во сне, но через несколько минут волнение
улеглось, и Кенин увидел торжествующее, веселое лицо Братцевой. Она тоже пришла
на выстрел и крики из оставленных неподалеку саней, где соскучилась ждать.
– Мой
миша? – спросила она.
– Ваш, –
сказал Кенин, все еще чуть не плача от радости.
– Какой
большой. – Она присела, сняла перчатку и стала гладить теплый, как бы еще
живой мех. Багровая густая кровь попала на ее пальцы; слегка гримасничая,
Братцева спокойно вытерла руку о шерсть медведя и выпрямилась.
– Продайте
медведя, барышня! – молитвенно возопил Кикин. – Сто рублей сейчас
выложу!
Она посмотрела
на него и что-то сообразила…
– Мало, –
крикнула Братцева, – тут четыре окорока, господин купец, да шкура, да жир!
– Что
вы, Марья Ивановна, – хихикая, суетился Кикин, – медведь худой,
паршивый! Это уж я для вас сто даю.
Кенин
изумленно смотрел на Братцеву. Она искренне деловито горячилась, доказывая, что
медведь стоит двести, словно всю жизнь торговала медведями. Голос ее стал
пронзительным и лукавым.
Сошлись
на ста семидесяти пяти, и Кикин тут же отсчитал деньги; девушка, аккуратно
свернув их, сунула за воротник платья; брови ее были при этом задумчиво
сдвинуты, а губы плотно сжаты. «Как говорится, охулки на руку ты не положишь!»
– с неприязнью подумал Кенин. Ему казалось, что он стал смешон в глазах всех,
так как его подарок продавался тут же, при нем. Кенин грустно посмотрел на
медведя. Большой, смелый, умный и ловкий зверь погиб от (и действительно!)
шальной пули, ради семи четвертных, выторгованных хитрой, практической и
холодной особой женского пола.
«Прости
нас, – мысленно сказал Кенин медведю, вспомнив читанное где-то обращение дикарей
к убитому зверю, – за то, что мы убили тебя!» И он вспомнил еще маленькие,
справедливо-злые глаза царя русских лесов, когда он, отбиваясь от собак, бежал
к смерти.
– Зачем
вы сделали это? – спросил Кенин Братцеву, когда они возвращались к саням.
– Но
это же предрассудок, Кенин! – возразила она. – Не все ли равно –
лежит ваш подарок у меня в кармане или под ногами – ковром?
– Так-то
так… – холодно сказал Кенин. Чувствуя, что эта девушка уже далекая и чужая
ему, он в последний раз посмотрел на нее сбоку взглядом мужчины, и… сильное,
голое, страстное желание вдруг отозвалось в его груди сильным, томным
сердцебиением. Но и тени влюбленности не было уже в этой последней вспышке.
Рассерженный и смущенный, Кенин нагнулся, схватил горсть снега и сунул его за
ворот полушубка. Колючие, ледяные струйки потекли по спине. Вскоре показалась
лесная дорога, возки и лошади.
– Вот
теперь хорошо выпить, господа медвежатники! – крикнул, возясь около
кулька, Старкун, и Кенин весело, всем сердцем, освобожденным от случайной
любви, согласился с ним.
|