V. Жалобы Ариадны
Оставим
их… Наступил вечер. Марья Лукьяновна в бессильной тоске о загулявшем муже своем
изныла. Было около десяти часов. Мальчики спали. Марья Лукьяновна сидела у
раскрытого окна и плакала. Наверху, в мезонинчике, окно было тоже открыто. По
комнате, совершенно пустой, если не считать скудной мебели и жильцовского
сундука, шагал из угла в угол описанный нами выше волосатый мужчина в грязном
светлом костюме, оживленном огромным радужно-ярким галстуком. Задерживаясь у
окна, он каждый раз слышал монотонный вздыхающий плач и энергично плевался.
Если бы читатель знал, чем был занят в это время мозг мужчины, он весьма удивился
бы. Об этом мы сообщим в конце правдивого нашего повествования, а пока заметим,
что плач весьма раздражал мужчину.
Он сошел
по лестнице вниз, усмотрел в сумерках сидящую перед окном хозяйку, закурил и
оглушительно крякнул.
– Кто
тут? – встрепенулась Марья Лукьяновна, прижимая к носу платок.
– Я.
Искандер-Амурский!
– Вы
уж меня извините, голова разболелась, растрепалась.
– Обреветесь! –
грозно сказал Искандеров, приближаясь аршинными шагами к окну.
Женщина
вздрогнула и, чувствуя, что ее жалеют, разразилась рыданиями.
– Чего
плачете? – тоном волостного писаря спросил Искандеров.
– Чего?! –
Она махнула рукой. – Да… в петлю от такой жизни… загубитель мой… злодей,
двадцатник несчастный… дети… обуть, одеть… пьяница… трое суток!..
Она
жаловалась долго и основательно. Хибаж затрепетал бы, услышав ее грозную речь.
Искандеров, воздевая бороду траурными пальцами вверх, задумчиво посасывал ее,
сочувствуя той и другой стороне.
– Угум! –
сказал он. – Положение не из красивых. Ну, я пойду. Одначе все поправлю.
Женщина
безнадежно фыркнула.
– Это
как же?
– А
само собой.
– Ну
вот еще!
– Совесть-то
у него есть, я думаю.
– Ни
на вот эстолько.
– Интуиция
– враг рекламы, – важно сказал Искандеров, – убедительно рафинирует
мой мозг в смысле благополучия.
– Дай-то
бог!
– Спокойной
вам ночи и приятного сна, – заключил Искандеров, отправляясь наверх.
Через
полчаса он услышал сначала бурный звонок и затем, после короткой паузы, –
звонок тихий, виноватый. Хибаж долго стоял в передней, придерживаясь за вешалку
и пытаясь острить, даже петь, но гневное заплаканное лицо жены, сразу сбило его
искусственно легкомысленное настроение.
Быстрым,
тяжелым шепотом, чтобы не разбудить детей, Марья Лукьяновна «отвела душу» с
помощью таких уязвляющих, изничтожающих выражений, что чиновник упал духом и
залепетал нечто бессмысленное. Особенно мучили его ссылки на керосин, ситный,
белье, мясо и тому подобные вещи, приобретающие в бедных семействах значение
талисманов.
Нападение
кончилось. Разбитый упреками, хмелем и раскаянием, Хибаж лег наконец в постель,
поставленную ему в крошечной гостиной в углу у окна. Жена не захотела, чтобы
спальня «воняла» денатуратом, по ее выражению. Хибаж лежал, курил и тяжко
вздыхал. Обостренный пьянством слух его ловил каждый шорох, малейшее
потрескивание обоев, и звуки эти, в тьме, в связи с хаосом нелепых обрывков
трехсуточной кутерьмы, выплывавших в воспоминании, казались нестерпимо жуткими.
Закрыв глаза, он мгновенно увидел бурых лошадей с мальчиками, повисшими на
косматых гривах, голых женщин, медведей, штыковой бой, страшные, гримасничающие
рожи, и все это так ясно, как муху на пальце. Не стерпев, Хибаж закурил новую
папиросу, лежа с открытыми глазами. Болели почки, спина, ломило кости рук, в
висках стучал пульс и мучительное ощущение отравленности заставляло тоскливо
ворочаться с боку на бок.
Вдруг он
услышал шорох – шорох длительный и сухой, как если бы кто-то шел по газетным
листам. Сердце его застучало, подобно швейной машине. Он уронил спички, но
побоялся нагнуться за ними.
|