Путешественник
Уы-Фью-Эой
Это
пролетело в Ножане.
Но
прежде я должен объяснить, что страсть к путешествиям вовлекла меня в четыре
кругосветные рейса; совершив их, я с простодушием игрока посетил, еще кроме
того, отдельно, в разное время – Австралию, Полинезию, Индию и Тибет.
Но я не
был сыт. Что я видел? Лишь горизонты по обеим сторонам тех линеек, какие вычертил
собственной особой своей вокруг океанов и материков. Я видел крошки хлеба, но
не обозрел хлеба. Не видел всего. Всего! И никогда не увижу, ибо для того,
чтобы увидеть на земном шаре все, требуется, при благоприятных условиях и
бесконечном количестве денег, – четыреста шестьдесят один год, без остановок
и сна.
Так
высчитал Дюклен О'Гунтас. Этому вы поверите, если я вам скажу, что для того,
чтобы пройти решительно по всем улицам Лондона (только), надо пожертвовать три
года и три месяца.
Итак, я
устал и проиграл. Я почти ничего не видел на нашей планете.
Мое
отчаяние было безмерно. В таком состоянии в Ножане 14 марта 1903 г. я
вышел на улицу из гостиницы «Голубой Кролик».
В этот
момент невиннейший ветерок змейкой промёл уличную пыль.
Под ноги
шаловливому ветерку бросился встречный малюсенький ветерок, от чего поднялся
крошечный пыльный смерчик и засорил мне глаза.
Пока я
протирал глаза, было слышно, как возле меня сопит и свистит, временами тяжело
отдуваясь, некий человек в грязном и лохматом плаще. Плащ был из парусины,
такой штопаной и грязной, что, надо думать, побыла она довольно на мачте. Его
мутная борода торчала вперед, как клок сена, удерживаемая в таком положении,
вероятно, ветром, который вдруг стал порывист и силен. На непричесанной голове
этого человека черным шлепком лежала крошечная плюшевая шапочка, подвязанная
под подбородок обыкновенной веревкой.
Как
поднялась пыль, то я не мог толком рассмотреть его лицо… Черты эти перебегали,
как струи; я припомнил лишь огромные дыры хлопающих, волосатых ноздрей и что-то
чрезвычайно ветреное во всем складе пренеприятной, хотя добродушной,
физиономии.
Мы
как-то сразу познакомились, с первого взгляда. Положим, я был подвыпивши; кроме
того, оба заговорили сразу, и к тому же я никогда не слышал, чтобы у человека
так завлекательно свистело в носу. Что-то было в этом неудержимом высвистывании
от нынешней капающей и скребущей музыки. И он дышал так громко, что с улицы
улетели все голуби.
Он
сказал:
– А?
Что? Эй! Фью! Глаз засорил? Чихнул? Не беда! Клянусь муссоном и бризом! Пассатом
и норд-вестом! Это я, я! Путешественник! Что? Как зовут? Уы-Фью-Эой! Ой! А-а!
У-у-ы!
Я не
тотчас ответил, так как наблюдал охоту степенного человека за собственным котелком.
Котелок летел к набережной. Оглянувшись, я увидел еще много людей, ловивших что
бог пошлет: шляпы, газеты, вырванные из рук порывом пыльной стихии; шлепнулся
пузатый ребенок.
– Ну,
вот… – сказал Фью (пусть читатель попробует величать его полным именем без
опасности для языка), – всегда неудовольствие… беготня… и никогда… клянусь
мистралем, ну, и аквилоном… никогда, чтоб тихо, спокойно… А хочется поговорить…
уы… у-у-у… по душам. Нагнать, приласкать. А ты недоволен? Чем? Чем? Чем,
клянусь, уже просто – зефиром, с чего начал.
Кто
объяснит порывы откровенности – искренности, внезапного доверия к существу,
само имя которого, казалось, лишено костей, а фигура вихляется как надутая
воздухом. Но сей бродяга так подкупающе свистел носом, что я сказал все.
Фью
загудел: «Ах так? Клянусь насморком! Клянусь розой ветров! Везде быть? Все видеть?
Из шага в шаг? Все города и дома? Все войны и пески? Забрать глобус в живот?
Ой-ой-ой-ой! Фью-фью! Это я видел! Я один, фью! И никто больше! Слушай: клянусь
братом. С тех пор, как существует что-нибудь, что можно видеть глазами, –
я уже везде был. И путешествовал без передышки. Заметь, что я никогда не дышу в
себя, как это делаете вы раз двадцать в минуту. Я не люблю этого. Хочешь знать,
что я видел? Как раз все то, что ты не видел, и то, что ты. Что англичане? Дети
они. Возьми проволоку и уложи в спираль вокруг пестрого шара от полюса до полюса,
оборот к обороту – это я там был! Везде был! Помнишь, когда еще не было ничего,
кроме чего-то такого живого, скользкого и воды? И страшнейших болот, где,
скажем, тогдашняя осока толщиной в мачту. Ну, все равно. Я путешествовал на
триремах, галиотах, клиперах, фрегатах и джонках. Короче говоря, на каком месте
ты ни развернешь книгу истории…»
– Жизненный
эликсир, – сказал я, – ты пил жизненный эликсир?
– Я
ничего не пью. И ты не пей. Вредно! Клянусь сирокко! Пей только мое дыхание. Слушай
меня. Я врать не буду. Хочешь? Хочешь пить дыхание? Мое! Мое! Клянусь ураганом!
Мы в это
время подошли к набережной, где немедленно, на разрез течению, бросился по воде
овал стремительной ряби, а плохо закрепленные паруса барок, выстрелив, как
бумажные хлопушки, выпятились и уперлись в воздух. Крутая волна пошла валять
лодки с борта на борт.
– Да,
выпить бы чего… – пробормотал я.
В тот же
момент пахнуло нам в лицо с юга. Странный, резкий и яркий, как блеск молнии,
аромат коснулся моего сердца; но ветер ударил с запада, дыша кардифом и
железом; ветер повернул ко мне свое северное лицо, облив свежестью громадного
голубого льда в свете небесной разноцветной игры; наконец, подобный
медлительному и глухому удару там-тама, восточный порыв хлынул в лицо сном и
сладким оцепенением.
Вдруг
вода успокоилась, облака разошлись, паруса свисли. Я оглянулся: никого не было.
Только на горизонте нечто, подобное прихотливому облаку, быстро двигалось среди
белых, ленивых туч с вытянутым вперед обрывком тумана, который, при некотором
усилии воображения, можно было счесть похожим на чью-то бороду.
Ах,
обман! Ах, мерзостный, все высмыгавший, все видевший пересмешник! О, жажда,
ненасытная жажда видеть и пережить все, страсть, побивающая всех других добрых
чертей этого рода! Ветер, ветер! С тобой всегда грусть и тоска. Ведь слышит он
меня и стучится в трубу, где звонко чихает в сажу, выпевая рапсодию.
Шалун! Я
затопил печку, а он выкинул дым.
|