Увеличить |
Апельсины
I
Брон
отошел от окна и задумался. Да, там чудно хорошо! Золотой свет и синяя река! И
синяя река, широкая, свободная…
Свежий
весенний воздух так напирал в камеру, всю вызолоченную ярким солнцем, что у
Брона защекотало в глазах и подмывающе радостно вздрогнуло сердце. Не все еще
умерло. Есть надежда. Все пройдет, как сон, и он увидит вблизи синюю, холодную
пучину реки, ее вздрагивающую рябь. Увидит все… Как молодой орел он взмоет,
освобожденный в воздушной пустыне и – крикнет!.. Что? Не все ли равно! Крикнет –
и в крике будет радость жизни.
Так
бежала мысль, и взгляд Брона упал в маленькое, потускневшее зеркало, повешенное
на стене. Из стекла напряженно взглянуло на него небольшое, бледное, замученное
лицо, обрамленное редкими, сбившимися волосами. Тонкая, жилистая шея сиротливо
торчала в смятом воротничке грязной, ситцевой рубахи. Он машинально провел
рукой по глазам, блестящим и живым, и снова задумался.
Брон
сидел и курил, но мучительное беспокойство, соединенное с раздражением, действовало,
как электрический ток, вызывая зуд в ногах. Он зашагал по своей клетке. Всякий
раз при повороте у окна перед ним сверкал большой четыреугольник, перекрещенный
решеткой, полный солнца, лазури и зелени. Мысли Брона летали как беспокойные
птицы, что у реки, над бархатом камышей, поминутно вспархивают и кружатся с
резким, плачущим криком.
II
Вдвойне
неприятно сидеть в тюрьме, чувствовать себя одиноким и знать, что до этого нет
никому дела, кроме тех, кто заведует гостиницей с железными занавесками.
Так
думал Брон, и злое, гневное чувство росло в его душе по отношению к тем, кто
знал его, звал «товарищем», а теперь не потрудится написать пару строчек или
прислать несколько рублей, в которых Брон нуждался «свирепо» – по его
выражению. В те периоды, когда он не сидел в тюрьме, одиночество составляло
необходимое условие его существования. Но сидеть в одиночной камере и быть
одиноким становилось иногда очень тяжело и неприятно.
Он ходил
по камере, а весна смотрела в окно ласковыми, бесчисленными глазами, и ее ленивые,
певучие звуки дразнили и нежили. Синяя река дрожала золотыми блестками; внизу,
глубоко под окном, как шаловливые дети, лепетали молодые, зеленые березки.
«Тяжело
сидеть весной, – подумал Брон и вздохнул. – Третья весна в тюрьме…»
И он
подумал еще кое-что, чего не решился бы сказать никому, никогда. Эти волнующие
мысли остановились перед глазами в виде знакомого образа. У образа были
большие, темные глаза и нежное, продолговатое лицо…
– И
это ушло… Ради чего? Да, – ради чего? – повторил он. –
Несчастная, рабская страна…
Брон еще
раз взглянул вверх, откуда лились золотые потоки света, пыльного и горячего;
подавил мгновенную боль, сел и раскрыл «Капитал». Сухие, математически ясные
строки понеслись перед глазами, падая в какую-то странную пустоту, без следа,
как снежинки. И от этих безжалостных строк, ядовитых, как смех Мефистофеля,
неутомимых и спокойных, как бег маятника, – ему стало скучно и холодно.
III
Брякнул
ключ, и с треском откинулась форточка в слепой, желтой двери. В четыреугольном
отверстии появились щетинистые усы, пуговицы и бесстрастный, хриплый голос
произнес:
– Передача!..
Сперва
Брон не сразу сообразил, что слово «передача» относится к нему. Затем встал, подошел
к форточке и принял из рук надзирателя тяжелый бумажный пакет. Форточка сейчас
же захлопнулась, а радостно-взволнованный Брон поспешил положить полученное на
койку и взглянуть на содержимое пакета. Чья-то заботливая рука положила все
необходимое арестанту. Там был чай, сахар, табак, разная еда, марки и
апельсины. Брон стоял среди камеры и улыбался широкой улыбкой, поглядывая на
сокровища, неожиданно свалившиеся в форточку. И оттого, что день был тепел и
ясен, и оттого, что неожиданная забота незнакомого человека приласкала его душу, –
ему стало очень хорошо и весело.
«Ну, кто
же мог прислать? – соображал он. На мгновение образ с темными глазами
выплыл перед ним, но сейчас же закрылся картиной дальнего ледяного
севера. – Н-нет… Впрочем, сейчас увижу. Если есть записка – значит, это кто-нибудь
из своих»…
И он
начал торопливо рыться в провизии. Ничего не оказалось. Слегка устав от бесплодных
поисков, Брон принялся ожесточенно обдирать ярко-красный апельсин, и вдруг из
сердцевины фрукта выглянула маленькая серебряная точка. Он быстро запустил
пальцы в сочную мякоть плода и вытащил тоненькую, плотно скатанную бумажную
трубочку, завернутую в свинец.
«Вот
она. Какая маленькая! Однако хитро придумано!..»
Трубочка
оказалась бумажной лентой, сохранившей тонкий аромат духов, смешанный с острым запахом
апельсина. Бисерный женский почерк рассыпался по бумаге и приковал к себе
быстрые глаза Брона.
«Товарищ! –
гласила записка. – Я узнала случайно, что Вы сидите и очень нуждаетесь. Поэтому
не сердитесь, что я посылаю вам кое-что. Мой адрес – В.О. 11 л., 8. – Н.Б.
Вам, должно быть, ужасно тяжело сидеть, ведь теперь весна. Ну, не буду
дразнить, до свидания, если что нужно – пишите. Н.Б.».
И тут
Брон вспомнил, как неделю тому назад, перестукиваясь с соседом, он просил передать
на «волю», что ему очень нужны предметы первой необходимости. Теперь стало
ясно, что передачу и записку принес кто-нибудь из… Перечитав два раза маленькую
белую бумажку, Брон почувствовал, что ему хочется разговаривать, и стал
разговаривать с незнакомкой посредством чернил и бумаги. Письмо вышло большое и
подробное, причем он не упустил случая щегольнуть остроумием. А под конец
письма слегка «прошелся» по адресу кадетов, назвав их «политическими
недоносками» и «фальстафами». И, уже кончив писать, – вспомнил, что пишет
незнакомому человеку.
«А все
же пошлю, – подумал Брон, успокаивая себя еще тем соображением, что ответ –
долг вежливости. – Скучно же так сидеть…»
Так
подумал Брон, стоявший среди камеры с апельсином в одной руке. Второй же Брон,
сидевший где-то глубоко в Броне первом, сказал:
– Как
приятно, когда о тебе заботятся. Я хочу, чтобы этот человек еще раз написал
мне. Еще хочу каждый день испытывать тепло и ласку внимательной, дружеской
заботы…
Легкое
возбуждение, вызванное событием, улеглось, Брон отложил письмо и стал есть. После
долгого поста все казалось ему необычайно вкусным. Наевшись, он снова начал
читать «Капитал» и между строк великого экономиста улыбался своему собственному
письму.
IV
Четверг
был снова днем свиданий и передач, и Брон опять получил бумажный пакет с снедью
и апельсинами. В одном из них он отыскал бумажную трубочку, закатанную в
свинец; Н.Б. писала, что письмо его получено и ему очень благодарны. Следующее
место из записки не оставляло сомнения в том, что пишет человек молодой,
наивный и искренний.
«…Я прочитала
Ваше письмо и весь день думала о вас всех, сидящих в этом ужасном месте. Если
бы Вы знали, как мне хочется пострадать за то же, за что мучают Вас! Мне
кажется, что я не имею права, не могу, не должна жить на свободе, когда столько
хороших людей томятся. Пишите. Зачем пишу Вам это? Не знаю. Н.Б.»
Брон,
прочитав записку, тут же сел и написал длинное письмо, в котором объяснял, что
«страдания „их“ – ничто в сравнении с тем великим страданием, которое века
несет на себе народ. Очень Вам благодарен за пирожки и апельсины. Пишите,
пожалуйста, больше. Брон».
Раскрывая
на сон грядущий Гертца и следя засыпающей мыслью за чистенькими статистическими
таблицами, Брон решил, что Н.Б. – высокого роста, тоненькая брюнетка, в
широкой шляпе с синей вуалью. Это помогло ему дочитать главу и про себя
высмеять «оппортуниста» Гертца.
V
Через
неделю переписка приняла прочные и широкие размеры, и Брон всегда с нетерпением,
не глядя в себя, ожидал записок, в свою очередь, посылая большие, подробные
письма, в красивой, грустной форме заключавшие его надежды и мысли. Нежная и
тихая печаль странной дружбы ласкала его душу, как отдаленная музыка. И
чувствуя, но плохо сознавая это, он с каждым днем чувствовал все сильнее
страшный контраст двуликой, разгороженной решеткой жизни, контраст синей реки,
окрыляющего пространства и тесно примкнувшей к нему маленькой одиночной камеры
с бледным, сгорбившимся человеком внутри…
Так шли
день за днем, однообразные, когда не было передач, и яркие, когда в камере
Брона становилось тесно от светлых, как хрустальные брызги, мыслей, набросанных
на узкой полоске бумаги торопливой, полудетской рукой. Девушка писала Брону,
что и ей тесно жить, что, чувствуя себя как в тюрьме, в мире, полном грязного,
тупого самодовольства, она рвется на борьбу с темными силами, мешающими свежим,
зеленым росткам новой жизни купаться в лучах и теплом весеннем воздухе. И,
читая эти певучие, жалобные строки, где горе, смех и слезы мешались и
искрились, как дорогое вино, Брон вспоминал прошлое, розовые мечты и неподдельную,
строгую к себе и другим отвагу юности.
VI
В один
из четвергов, когда за дверью камеры, где-то глубоко внизу, гремели голоса и
шаги надзирателей, Брон, получив свой пакет, вынул оттуда только один апельсин,
огромный, кроваво-красный. Вытащив из него записку, он сел и прочитал:
«Дорогой
Брон! Вам, в самом деле, должно быть ужасно скучно. Поэтому не сердитесь на
меня за то, что я вчера была в жандармском управлении и выхлопотала свидания с
Вами под видом вашей „гражданской жены“. Трудненько было, но ничего, обошлось.
Меня зовут Нина Борисова. Ничего почти не пишу Вам, ведь сегодня увидимся и
наговоримся.
У меня
сегодня хорошее настроение. И так тепло, весело на улице. Н.Б.»
«И так
тепло, весело на улице», – подумал Брон. Прочитав записку еще раз, он с
сильно бьющимся сердцем подошел к старенькому чемодану и стал вынимать чистую
голубую рубаху. Но тут же внизу раздались четыре свистка, и торопливый резкий
голос крикнул:
– 56-й!
На свидание!
И Брон
почувствовал апатию и усталость. Ему хотелось сказать, что он не пойдет на свидание.
Но, когда надзиратель распахнул дверь и, быстро окинув камеру привычным
взглядом, сказал: «Пожалуйте!», Брон заторопился, суетливо пригладил волосы,
выпрямился и вышел.
Внизу, в
длинном, чисто выметенном коридоре гремели крики надзирателей, звон ключей,
кипела суетливая беготня, как всегда в дни свиданий. «Зальный» надзиратель,
толстый, усатый человек с медалями, увидя Брона, поспешно спросил:
– На
свидание? В конец пожалуйте, в камеру направо!
Брон
пошел в конец длинного коридора, ступая той быстрой, легкой походкой, какой
ходят люди, долго сидевшие без движения. Другой надзиратель, гладко
причесанный, печальный человек, ввел его в пустую камеру, заново выкрашенную
серой масляной краской, и вышел, притворив дверь. Прошло несколько томительных
минут, которые Брон старался сократить курением, не в силах будучи побороть
чувство стеснения, неловкости и ожидания. Наконец дверь быстро распахнулась, и
тот же надзиратель равнодушно произнес:
– Пожалуйте
сюда!
У Брона
сильно забилось сердце, и через два шага его ввели в другую камеру, где стоял небольшой
столик, покрытый газетной бумагой, а у столика сидел жандармский ротмистр, молодой
человек с сытым, бледным лицом и сильно развитой нижней челюстью. Брон вошел и
неловко остановился среди камеры. Маленькие глаза ротмистра скучающе скользнули
по нем, и Брону показалось, что ротмистр подавил усмешку. Брон вспыхнул и
повернулся к двери.
VII
В
камеру, слегка переваливаясь, вошла толстенькая, скромно одетая, некрасивая
девушка с розовыми щеками и светлыми, растерянными глазками, которые слегка
расширились, остановившись на Броне. Брон шагнул к ней навстречу и
усиленно-крепко пожал протянутую ему руку.
– Ну,
вот… здравствуйте! – сказал он, кашлянув. – Ну, как здоровы? –
поспешил он добавить, чувствуя, что предательски краснеет.
– Прошу
сесть, господа! – раздался скрипучий голос ротмистра, и Брон послушно засуетился,
опускаясь на стул и не отводя глаз от лица посетительницы. Она тоже села, а на
столе между ними протянулись пухлые, белые руки ротмистра. Прошло несколько
секунд, в течение которых Брон тщетно, с отчаянием придумывал тему для
разговора. Мысли его вертелись с ужасающей быстротой, и одна из них била его по
нервам:
«Я сижу
тупо, как дурак! – Как дурак! – Как дурак!»
– Ну,
говорите же что-нибудь, – тихо сказала девушка и виновато улыбнулась.
Голос у нее был слабый, грудной. – Ужасно это, как мало дают свидания.
Пять минут… Вон в предварилке, говорят, больше…
– Да,
там больше, – согласился Брон значительным тоном. – Там десять минут
дают…
И он опять
умолк, прислушиваясь к себе и желая, чтобы пять минут уже кончились.
– Я
очень торопилась сюда, – продолжала девушка. – Мне надо еще поспеть в
одно место… А здесь ждала – час… или нет? Полтора часа…
– Спасибо,
что пришли, – сказал Брон деревянным голосом. – Очень скучно
сидеть… – «Что же это я жалуюсь?» – внутренно нахмурился он. – А вы…
как?
– Я? –
рассеянно протянула девушка. – Да все так же…
Они еще
немного помолчали, поглядывая друг на друга. И обоим почему-то было грустно.
Ротмистр подавил зевок, побарабанил пальцами по столу и, с треском открыв
огромные часы, сказал, поднимаясь:
– Свидание
кончено… Кончайте, господа!..
Брон и
Борисова поднялись и снова улыбнулись растерянно и жалко, мучаясь собственной
неловкостью и чужой, враждебной атмосферой, окружавшей их. Девушка пошла к
дверям, но на пороге еще раз обернулась и торопливо бросила:
– Я
приду в четверг… А вы не скучайте.
Она
думала, быть может, встретить другого, закаленного человека, сильного и
гордого, как его письма, с резкими движениями и мягким взором… Все может быть.
Может быть и то, что, выходя на улицу, она бросила длинный взгляд на мрачный
фасад тюрьмы, схоронивший за железными прутьями столько прекрасных душ… Может
быть также… – Все может быть.
Брон
медленно поднимался по лестнице к «своему» коридору и «своей» камере. Ему было
тяжело и неловко, как человеку, уличенному в дурном поступке, хотя он и сам не
знал – отчего это… И он думал о странностях человеческой жизни, о тайных
извилинах души, где рождаются и гаснут желания, – двуликие, как и все в
мире, смутные и ясные, сильные и слабые. И жаль было этих прекрасных цветов,
пасынков жизни, обвеянных поэтической грезой, живущих и умирающих, как
мотыльки, неизвестно зачем, почему и для кого…
Войдя в
камеру, Брон подошел к окну, вздохнул и стал смотреть на блестящие краски весеннего
дня, цветным покровом обнимающие пространство. Синела река, звонкий, возбуждающий
гул уличной жизни пел и переливался каскадом. И новая морщина легла в душе
Брона…
|