
Увеличить |
Гранька и его сын
I
Щучий
жор достиг своего зенита, когда Гранька, работая кормовым веслом, обогнул излучину
озера, время от времени вытаскивая на прыгающей, как струна, лесе хищных,
зубастых и мудрых щук, погнавшихся за иллюзией, то есть оловянной блесной.
Гранька глушил рыбу деревянной черпалкой, бросал на дно лодки, где в мутной
луже, черневшая серебром, змеилась гора щук, больших и маленьких; осматривал
бечевку с блесной и гнал лодку дальше, пока леса, резнув руку, не
телеграфировала из-под воды, что новая добыча проглотила крючок.
Внешность
мужика Граньки не заключала в себе ничего мальчишеского, как можно было бы
думать по уменьшительному его имени. Волосатый, с голой, коричневой от загара и
грязи грудью, босой, без шапки, одетый в пестрядинную рубаху и такие же
коротенькие штаны, он сильно напоминал заматерелого в ремесле нищего. Мутные,
больные от блеска воды и снега глаза его приобрели к старости выражение
подозрительной нелюдимости. Гранька бежал к озерам тридцати лет, после пожара,
от которого благодаря охотничьей страсти ему удалось лишь сохранить самолов да
пару удилищ. Жена Граньки ранее того опилась молоком и умерла, а сын, твердо
сказав отцу: «С тобой либо пропасть, либо чертей тешить, не обессудь,
тятя», – ушел в губернию двенадцатилетним мальчишкой в парикмахерскую
Костанжогло, а оттуда скрылся неизвестно куда, стащив бритву.
Гранька,
как настоящий язычник, верил в бога по-своему, то есть наряду с крестами, образами
и колокольнями видел еще множество богов темных и светлых. Восход солнца
занимал в его религиозном ощущении такое же место, как Иисус Христос, а лес,
полный озер, был воплощением дьявольского и божественного начала, смотря по
тому, – был ли ясный весенний день или страшная осенняя ночь. Белая
лошадь-оборотень часто дразнила его хвостом, но, пользуясь сумерками леса,
превращалась на расстоянии десяти шагов в березовый пень и белую моховую
лужайку. Ловя рыбу, мужик знал очень хорошо, почему иногда, в безветрие,
ходуном ходит камыш, а окуни выскакивают наверх. Гранька жил при озере двадцать
лет, продавая рыбу в базарные дни у городской церкви, где бесчисленные
полудикие собаки хватают мясо с лотков, а бабы, таская в расписных туесах
сметану, размешивают ее пальцем, любезно предлагая захожему чиновнику
пробовать, пока не облизала палец сама.
Тусклый
предвечерний туман с красным ядром солнца над лесистыми островами скрыл водяную
даль, погнав Граньку к избе. Промысловая изба его стояла на болотистом,
утоптанном городскими охотниками мыску, в грандиозной панораме лесных трущоб,
островов и водяных просторов, зеленых от саженного тростника; избу трудно было
заметить неопытным в этих местах глазом. Выезжая к избе, Гранька через камни
увидел оглобли и передок телеги, тут же мотался хвост скрытой кустами лошади.
На темном фоне сосновых холмов штопором извивался дымок.
– Стрелки,
добытчики, лешего же, прости господи, – зашипел старик, отталкивая веслом
сплошной бархат хвоща, задерживавшего ход лодки. Гранька ожидал встретить
кого-нибудь из городских лавочников или чиновников, наезжавших к озеру с
ночевкой, водкой и даже девицами из обедневших мещан. Озерной и лесной дичи в
этом месте хватило бы на целую роту, но охотники, расстреляв множество
патронов, обыкновенно уезжали с жалостной и малой добычей, всадив на прощанье в
бревенчатые стены избы фунта два дроби, «в цель», как они выражались, немилосердно
хвастаясь своими «скоттами» и «лепажами».
Старик,
вытащив из лодки сваленных в мешок щук и недружелюбно щурясь на дым, подошел к
избе. Черная, с низкой крышей лачуга безмолвствовала, людей не было видно,
рыжая лошадь, измученная комарами, вздрагивая худым крупом, жевала сено.
– Одер-то
Агафьина, а кого приволок, – сказал Гранька, входя, согнувшись пополам, в
квадратную дверь зимовки. Щелевидные окна еле намечались в густой тьме, пахло
сырым сеном и кислым хлебом, звонкое полчище ужасных северных комаров оглашало
темное помещение заунывным нытьем. Старик ощупал лавки и углы, здесь тоже
никого не было.
Гранька
вышел, озираясь из-под руки по привычке, так как утомительный блеск солнца погас,
сменившись прелестными, дикими сумерками. Комары струнили над землей и водой;
над островерхим мысом струился еще бледный огонь заката, а внизу, по воде и
болотам, и берегом, за синюю лесную даль, легла прозрачная тень. Казалось, что
и не подступают к мысу воды озера, а повис он над бездной среди ясных,
дымчато-голубых провалов, полных таких же белых овчин-облаков, что и над
головой, тот же опрокинутый берег, а у тростника – дном ко дну две лодки с
одинаково торчащими веслами.
Сырее
стал воздух, сильнее запахло дымом пополам с тиной. Гранька осмотрел телегу; на
ней, в сене, чернела шомпольная одностволка Агафьина. Задняя ось носила
заметные следы придорожных пней, чека у левого колеса была сбита и укреплена
ржавым гвоздем.
– По
оврагам у железных ворот перся, – сказал Гранька, – напрямки ехал, а
един сам. Накося!
Он
подошел к выставленному перед зимовкой столу, вынул из мешка скользких щурят,
выпотрошил их пальцем и бросил в котелок, подвешенный на проволочном крючке меж
двух наклонно забитых кольев, и, тщательно охраняя в пригоршне спичку, развел
потухший костер, затем, почесав спину, сел на скамью.
Из
кустов вышел Агафьин, волоча весла, скорым шагом, прихрамывая, пересек мысок и
бросил весла к избе.
– Бабылину
лодку прятал, – сказал он, – просил Бабылин. Изгадят, говорит, лодку
мне утошники-то, на дарма ездят, рады.
Мужики
помолчали.
– Кого
привез? – таким тоном, как будто продолжал давно начатый разговор, спросил
Гранька.
Агафьин
хлопнул руками о колени, тряся бородой у самого лица Граньки, привстал, сел и
стал кричать, как глухому, радостно скаля зубы:
– Сын
твой, Мишка-то, а сына-то забыл, нет, сын-от твой, Михайло, сказываю, тут он,
ась?! В чистоте приехал, в богачестве, земляк мой ведь он, а! Ха-ха-ха!
Хе-хе-хе!
Гранька
беспомощно замигал, выражение загнанности и недоумения появилось у него на
лице.
– Будет
же врать-то, – испуганно сказал он, – Мишка, поди, померши, давно
ведь он… это.
– Да
тебе сказываю, – снова закричал, волнуясь, Агафьин, – на пароходе он
прикатил, утресь; а я, вишь, дрова возил, а с палубы, вишь, на вольном воздухе
кои сидели чаевали, кричит – «подь сюда», – я, значит, то самое –
«здрасте», а он на тебя, – «батя, – говорит, – жив, ай нет?» И
обсказал, а я поленницу развалил, да единым духом, свидеться, значит, ему
охота, на чай рупь дал, нако!
Гранька
прищурился на котелок, где, толкаясь в крутом кипятке, разваривались щурята.
Есть ему не хотелось. Он мысленно увидел сына таким, каким запомнил: волосатый,
веснушчатый, с пальцем в носу, с умными и упрямыми глазами, встал между ним и
костром призрак родной крови.
– Экое
дело, – сказал он дребезжащим голосом, пихая ногой к огню полено, –
ишь, старые змеи, объявился когда, да ты по совести – врешь или нет? – Он
жестоко воззрился на Агафьина, но в лице мужика ясно отражался переполошивший
всю деревню факт. – Да ты чего сел-то, – умиленно вскричал
Гранька, – завести Дуньку в оглобли. Поехали, право, поехали, а?
Старик
схватил лапти, висевшие на одном гвозде с распяленной для сушки шкурой гагары,
стал мотать онучи, ухитрился в двух шагах потерять лапоть и, наступив на него,
искать.
За
мысом, мелькая в черных вершинах сосен и деловито крякая, неслись утки.
II
Агафьин
смотрел на Граньку, силясь уразуметь, куда собрался старик, и, смекнув, что
тот, не поняв его, рвется в деревню, сказал:
– Тут
он, со мной приехал.
– Игде? –
спросил Гранька, роняя лапоть.
– Палочку
состругнуть пошел, тросточку. Скучая, полштоф вина выпили с ним.
Из леса,
дымя папиросой, показался человек в городском костюме. Завидев мужиков, он
пошел быстрее и через минуту, прищурившись, с улыбкой смотрел вплотную на
старика Граньку.
– Вот
и я, – сказал он, неловко обнимая отца.
Гранька,
вытерев о штаны руки, прижал их к карманам сына и прослезился.
– Миш,
а Миш, – бормотал он, – приехал, значит.
– А
то как же… – громко, отступая, сказал Михаил. – Дай-ка я посмотрю на
тебя, старик, – он обошел вокруг Граньки кругом, паясничая, подмигивая
Агафьину, и стал серьезен. – Настоящие мощи, неистребимые. Как живешь?
– Маненько
живу, мать-то померла, знаешь?
– Должно
быть. Старуха была. – Михаил положил руку на плечо Граньке. – Ну
сядем.
Агафьин
снял котелок и чайник, поставил на стол чашки и пестерек с сахаром. Отец с сыном
сидели друг против друга.
Гранька
не узнавал сына. От прежнего Мишки остались лишь вихор да веснушки; борода,
усы, возмужалость, серый городской костюм делали сына чужим.
– Везде
я был, – жуя сахар, рассказывал Михаил.
Агафьин
не сводил с него крупных, восторженных глаз, твердя, в паузах, бойко и льстиво: –
Ишь ты. Дела, брат, первый сорт. Эх куры – петушки.
– Был
везде. Последние два года прожил в Москве; там и жена моя; женился. Поступил в
пивной склад заведующим. Жалованье, квартира, отопление, керосин.
Он
сломал крепкую, как железо, баранку, выпил налитый Агафьиным пузатый стаканчик
водки, поддел пальцем из котелка щуренка и отсосал ему голову.
Сидел,
двигал руками и говорил он просто, но не по-мужицки. Но и тону не задавал, а, видимо,
вел себя – как привык. Рыбу он тоже ел пальцами, но как-то умелее. Гранька и
Агафьин преувеличенно внимательно слушали его, тряся головами, поддакивая
напряженно и счастливо. Он же, попивая из чайника дымный чай, расставив на
столе локти, а под столом ноги, рассказывал историю хмурого и смекалистого
парнюги, ставшего для деревни барином, «своим из чистых».
Взошла
луна и стало еще светлее, мертвенный день без солнца остался над покоем озер.
Уныло звенели комары; в земляной яме, треща красными искрами, дымились головни;
у берега, разводя круги, плюхалась от щуки рыбная мелочь, а лесистые острова,
холмы стали чернее, строже, глубже тянулись опрокинутые двойники их в чистую
сталь озер. Озаренная луной, спала земля.
– Жить
буду у тебя, тятя, – сказал вдруг Михаил. Мужики опустили блюдечки,
раскрыв рты. – Вот так, хочу жить при тебе. Не прогонишь? – Он
засмеялся и закурил папиросу, а Агафьин, подхватив уголек рукой, сунул
ему. – С тем и приехал.
– Поди-ко, –
сказал Гранька, – ублестишь тебя ноне.
– А
что ты думаешь, – Михаил засмеялся. – Пора пришла, старик, нажился я.
Действительно, вышел я в люди и все такое. Сперва пятьсот получал, теперь
тысячу. Венская стоит мебель, граммофон купил дорогой, играет. Приказчики шапки
ломают, а я им к праздничку на чаек даю. А какой смысл? Далее для чего мне
работать, хозяину вперед забегать, на ломовых горло драть. Вышел я, верно, что
говорить, человеком стал. А за каким с… с…м мне этим человеком по земле
маяться? Собаке, брат, лучше. У меня собака есть, пуделек, ей блох чешут,
ей-ей. Ну, – тоскливо мне, проку из меня настоящего мало, махнул к тебе,
подрезвиться хочу, закис, и, видишь ли ты, пью, ей-богу… как пьют – в кабаках
знают. Думаешь – вышел в люди – рай небесный. Вопросы появляются.
– Миш,
а Миш, – забормотал Гранька, – ты не моги. Против своей жизни не
моги.
– Михайло, –
сказал Агафьин, хватая рукой бороду, – обскажи, на меркуны, слышь, на
Москве из трубок глядят, господа не боятся.
Михаил
рассеянно посмотрел на него, но уловил смысл вопроса.
– Это
телескоп, – сказал он. – Смотрят, как звезды ходят.
– Вот
то самое, – подхватил Агафьин.
– Ну,
завтра поговорим, – сказал Михаил. – Положи меня, старик, дай
вздохнуть.
Он осмотрелся.
Ночевье не изменилось, камыш, вода и избушка были на старом месте.
Все трое
легли спать на старых мешках, от которых еще пахло мукой. Агафьин подбросил
сена, а Гранька вынес зипуны. Еще поговорили о земляках, рыбе, Москве. Наконец,
Агафьин уснул, храпя во все горло. Старик и сын, словно по уговору, сели. Обоим
не спалось в духоте ночи, впечатлений и дум.
– Да,
буду здесь жить, – громко сказал Михайло. – Как ехал – мало об том
думал. Приехал – вижу, место нашел себе. И спокойнее.
– Живи, –
сказал Гранька, – рыбу ловить будем.
– И
деньги есть.
– Утресь
рачни посмотрим. Сколь тебе годов-то теперь, Миш?
– От
твоих тридцать долой, только и есть.
Укладываясь,
оба думали и заснули, подобрав ноги.
|