Имение Хонса
I
В конце
июля я получил несколько настойчивых писем от старого друга Хонса, приглашавших
меня то в вежливой, то в добродушно-бранчливой форме посетить недавно приобретенное
им имение. Как раз в это время я приводил в порядок запутанные благодаря
долгому отсутствию отношения мои с некоторыми крупными редакциями и был по
горло занят работой. Последнее письмо Хонса я долго держал в руках; текст его
носил отпечаток болезненного возбуждения и, не скрою, сильно задел мое
природное любопытство.
«Проклятье
городу! – писал Хонс своим прыгающим тесным почерком. – Я счастлив
только теперь; кругом свет. Относительно города: имей он форму стула, я с
удовольствием сломал бы его вдребезги. Ты должен приехать. Ты будешь поражен. Я
открыл истину спасения мира».
Далее
следовал ряд обычных пожеланий и вопросов. «Истина спасения мира» заставила
меня громко расхохотаться. Конечно, это был ряд веселых, пикантных развлечений,
на которые чудаковатый Хонс был мастер всегда.
В
раздумьи я подошел к зеркалу. Сидячая жизнь в течение последних трех месяцев
сильно изменила мою наружность: исчезла здоровая полнота, результат пребывания
на берегах океана, слинял загар, взгляд стал рассеянным, беспокойным, лицо
осунулось. В деревне у Хонса, должно быть, действительно хорошо. В конце
концов, какая-нибудь неделя отдыха могла только помочь впоследствии в успешном
конце работы. Я позвонил и приказал горничной собрать чемодан.
II
Описывать,
как я приехал на вокзал, спал в душном вагоне, положив голову на плечо уснувшей
толстой молочницы, и как благополучно прибыл к назначенному месту, –
считаю совершенно излишним. Потрясающая сущность этого рассказа начинается с того
момента, когда я увидел Хонса.
Дело
было вечером. Сумеречные краски зари сияли тихим благословением, пахло полевыми
цветами, росой и необыкновенно вкусным, густым, как смородинное пиво,
деревенским воздухом. Хонс стоял у ворот, широко расставив руки. Он сильно
изменился. В степенном, величественном господине трудно было узнать прежнего
Хонса, завсегдатая маленьких кабачков и тех веселых городских мест, откуда
можно уйти с распоротым животом.
– Я
счастлив, – сказал он, обнимая меня, когда я соскочил с лошади, и
несколько смущенный торжественностью его голоса, пытался весело
засмеяться. – Пойдем же; Гриль, уберите лошадь и всыпьте ей двойную порцию
ячменя. Конечно, ты удивлен тем, что я разбогател, не так ли? Это поучительная
история.
В Хонсе
резко вспыхнула новая для меня черта: он казался подавленным и удрученным, что
совершенно и неприятно дисгармонировало с его полной, цветущей внешностью,
великолепной бородой и кротким, проницательным взглядом. Костюм его был
оригинален: совершенно белый, он производил впечатление, как будто на Хонса
вытряхнули мешок муки. Шляпа, галстук и сапоги были тоже белые.
Мы шли
через обширный красивый сад, и, пока Хонс с неестественной для него суетливостью,
сбиваясь и путаясь, рассказывал мне действительно слегка подозрительную историю
своего обогащения (перепродал чьи-то паи), я с любопытством осматривался.
Чрезвычайно нежные, поэтические тона царствовали вокруг. Бледно-зеленые газоны,
окруженные светло-желтыми лентами дорожек, примыкали к плоским цветущим
клумбам, сплошь засаженным каждая каким-нибудь одним видом. Преобладали левкои
и розовая гвоздика; их узорные, светлые ковры тянулись вокруг нас, заканчиваясь
у высокой, хорошо выбеленной каменной ограды маленькими полями нарциссов.
Своеобразный подбор растений дышал свежестью и невинностью. Не было ни одного
дерева, нежно цветущая земля без малейшего темного пятнышка производила восхитительное
впечатление.
– Что
ты скажешь? – пробормотал Хонс, заметив мое внимание. – Заметь, что
здесь нет ничего темного, так же, как и в моем доме.
– Темного? –
спросил я. – Судя по твоим сапогам. Но все-таки, конечно, у тебя есть в
доме чернила.
– Цветные, –
горделиво произнес Хонс. – Преимущественно бледно-лиловые. Это моя система
возрождения человечества.
Моя
недоверчивая улыбка пришпорила Хонса. Он сказал:
– Мы
войдем… и ты узнаешь… я объясню…
III
Наш
разговор оборвался, потому что мы подошли к большому, каменному белому дому.
Хонс открыл дверь и, пропуская меня, сказал:
– Я
пойду сзади, чтобы ничем не нарушать твоего внимания.
Недоумевающий,
слегка растерянный, я поднялся по лестнице. Действительно, все было светлое.
Потолки, стены, ковры, оконные рамы – все поражало однообразием бледных красок,
напоминавших больничные палаты в солнечный день.
– Иди
дальше, – сказал Хонс, когда я остановился у двери первой комнаты.
Невольно
я обернулся. В двух шагах от моей спины стоял Хонс и смотрел на меня пристальным
взглядом, от которого, не знаю почему, стало жутко. В тот же момент он взял
меня под руку.
– Смотри, –
сказал Хонс, показывая отделку залы, – необычайная гармония света. Не к чему
придраться, а?
Необычайная
гармония? Я сомнительно покачал головой. Мне, по крайней мере, она не
нравилась. Смертельная бледность мебели и обоев казалась мне эстетическим
недомыслием. Я тотчас высказал Хонсу свои соображения по поводу этого. Он
снисходительно усмехнулся.
– Знаешь, –
произнес он, – пока подают есть, пойдем в кабинет, и я изложу тебе там
свои убеждения.
По
светлому паркету, через бело-розовый коридор мы прошли в голубой кабинет Хонса.
Из любопытства я сунул палец в чернильницу, и палец стал бледно-лиловым. Хонс
рассмеялся. Мы уселись.
– Видишь
ли, – сказал Хонс, бегая глазами, – порочность человечества зависит
безусловно от цвета и окраски окружающих нас вещей.
– Это
твое мнение, – вставил я.
– Да, –
торжественно продолжал Хонс, – темные цвета вносят уныние,
подозрительность и кровожадность. Светлые – умиротворяют. Благотворное влияние
светлых тонов неопровержимо. На этом я построил свою теорию, тщательно изгоняя
из своего обихода все, что напоминает мрак. Сущность моей теории такова:
1) Люди
должны ходить в светлых одеждах.
2) Жить
в светлых помещениях.
3) Смотреть
только на все светлое.
4) Убить
ночь.
– Послушай! –
сказал я. – Как же убить ночь?
– Освещением, –
возразил Хонс. – У меня по крайней мере всю ночь горит электричество. Так
вот: из поколения в поколение взор человека будет встречать одни нежные,
светлые краски, и, естественно, что души начнут смягчаться. Пойдем ужинать.
Завтра я расскажу тебе о всех моих удачах в этом направлении.
IV
В столовой
палевого оттенка мы сели за стол. Прислуживал нам лакей, одетый, как и сам
Хонс, во все белое. За ужином Хонс ел мало, но тщательно угощал меня
прекрасными деревенскими кушаньями.
– Хонс, –
сказал я, – а ты… ты чувствуешь возрождение?
– Безусловно. –
Глаза его стали унылыми. – Я чувствую себя чистым душой и телом. Во мне
свет.
Я выпил
стакан вина.
– Хонс, –
сказал я, – мне чертовски хочется спать.
– Пойдем.
Хонс
поднялся, я следовал за ним; конечно, он привел меня в светло-сиреневую
комнату; я пожелал ему доброй ночи. Кротко мерцая глазами, Хонс вышел и тихо
притворил дверь.
Засыпая,
я громко хихикал в одеяло.
Затем
наступили совершенно невероятные события. Какой-то шум разбудил меня. Я сел на
кровати, протирая глаза. Издали доносился топот, крики, металлическое бряцание.
Первой моей мыслью было то, что в доме пожар. Полуодетый я выбежал в коридор,
пробежал ряд ярко-освещенных, бледно-цветных комнат, в направлении, откуда
слышался шум, открыл какую-то дверь и превратился в соляной столб…
Мертвецки
пьяный, в одном нижнем белье, Хонс сидел на коленях у полуголой женщины. На
полу валялись бутылки, еще две красавицы с растрепанными волосами орали во все
горло непристойные песни, размахивая руками и изредка хлопая Хонса по его
маленькой лысине. На подоконнике три оборванца с лицами преступных кретинов
изображали оркестр. Один дул что есть мочи в железную трубку от холодильника,
другой бил кулаком в медный таз, третий, схватив крышку от котла, пытался
сломать ее каминной кочергой. Хонс пел:
И-трах-тах-тах,
И-трах-тах-тах,
У-ы, у-ы, у-ы.
При моем
появлении произошло замешательство. Кретины бежали через окно, прыгая, как
обезьяны, в кусты. Взбешенный Хонс, схватив кухонный нож, бросился на меня, я
быстро захлопнул дверь и повернул ключ. Тогда за запертой дверью поднялся
невероятный содом.
Поспешно
удалившись, я стал обдумывать меры, могущие успокоить Хонса. Конечно, прежде
всего следовало уничтожить следы Гоморры, но Хонс был в той комнате, с ножом,
следовательно…
Постояв
с минуту, я прошел к себе, взял револьвер и снова подкрался к двери. К моему
удивлению, наступила тишина. Употребив две минуты на то, чтобы вытащить ключ,
не брякнув им, я успешно выполнил это и посмотрел в скважину.
Хонс,
сраженный вином, лежал на полу и, по-видимому, спал. Женщин не было, вероятно,
они, так же как и кретины, удалились через окно. Тогда я вложил ключ, открыл
дверь и, осторожно, чтобы не разбудить Хонса, привел все в порядок, выкинув за
окно бутылки и музыкальные инструменты.
Затем я
легонько встряхнул Хонса. Он не пошевелился. Я удвоил усилия.
– Ну,
что? – слабо простонал Хонс, приподымаясь на локте.
Я взял
его под мышки и поставил на ноги. Он стоял против меня, покачиваясь, с опухшим,
бледным лицом.
– Ты… –
начал я, но вдруг свирепая, сумасшедшая ярость исказила его черты: я был свидетелем.
С
находчивостью, свойственной многим в подобных же положениях, я мягко улыбнулся
и положил руку на его плечо.
– Тебе
приснилось, – кротко сказал я. – Галлюцинация. Вспомни преподобных
отцов.
– Что
приснилось? – подозрительно спросил он.
– Не
знаю, что-то, должно быть, страшное.
Он с
сомнением осматривал меня. Я сделал невинное лицо. Хонс осмотрелся. Порядок в
комнате, видимо, поразил его. Еще мгновение, еще ласковая гримаса с моей
стороны, и он уверовал в мое неведение.
– Что
же такое страшное могло мне присниться? – с наивной доверчивостью,
свойственной многим сумасшедшим, сказал он. – С тех пор, как я живу здесь,
сны мои светлы и приятны.
Он
громко и стыдливо захохотал, в полной уверенности, что обманул меня. Тогда я
вздохнул свободно.
|