Увеличить |
Словоохотливый домовой
Я стоял у
окна, насвистывая песенку об Анне…
X.
Хорнунг
I
Домовой,
страдающий зубной болью, – не кажется ли это клеветой на существо, к
услугам которого столько ведьм и колдунов, что безопасно можно пожирать сахар
целыми бочками? Но это так, это быль, – маленький, грустный домовой сидел
у холодной плиты, давно забывшей огонь. Мерно покачивая нечесаной головой,
держался он за обвязанную щеку, стонал – жалостно, как ребенок, и в его мутных,
красных глазах билось страдание.
Лил
дождь. Я вошел в этот заброшенный дом переждать непогоду и увидел его,
забывшего, что надо исчезнуть…
– Теперь
все равно, – сказал он голосом, напоминающим голос попугая, когда птица в
ударе, – все равно, тебе никто не поверит, что ты видел меня.
Сделав,
на всякий случай, из пальцев рога улитки, то есть «джеттатуру», я ответил:
– Не
бойся. Не получишь ты от меня ни выстрела серебряной монетой, ни сложного заклинания.
Но ведь дом пуст.
– И-ох.
Как, несмотря на то, трудно уйти отсюда, – возразил маленький
домовой. – Вот послушай. Я расскажу, так и быть. Все равно у меня болят
зубы. Когда говоришь – легче. Значительно легче… ох. Мой милый, это был один
час, и из-за него я застрял здесь. Надо, видишь, понять, что это было и почему.
Мои-то, мои, – он плаксиво вздохнул. – Мои-то, ну, – одним
словом, – наши, – давно уже чистят лошадиные хвосты по ту сторону
гор, как ушли отсюда, а я не могу, так как должен понять.
Оглянись
– дыры в потолке и стенах, но представь теперь, что все светится чистейшей
медной посудой, занавеси белы и прозрачны, а цветов внутри дома столько же,
сколько вокруг в лесу; пол ярко натерт; плита, на которой ты сидишь, как на
холодном, могильном памятнике, красна от огня, и клокочущий в кастрюлях обед
клубит аппетитным паром.
Неподалеку
были каменоломни – гранитные ломки. В этом доме жили муж и жена – пара на
редкость. Мужа звали Филипп, а жену – Анни. Ей было двадцать, а ему двадцать
пять лет. Вот, если тебе это нравится, то она была точно такая, – здесь
домовой сорвал маленький дикий цветочек, выросший в щели подоконника из
набившейся годами земли, и демонстративно преподнес мне. – Мужа я тоже
любил, но она больше мне нравилась, так как не была только хозяйкой; для нас,
домовых, есть прелесть в том, что сближает людей с нами. Она пыталась ловить
руками рыбу в ручье, стукала по большому камню, что на перекрестке, слушая, как
он, долго затихая, звенит, и смеялась, если видела на стене желтого зайчика. Не
удивляйся, – в этом есть магия, великое знание прекрасной души, но только
мы, козлоногие, умеем разбирать его знаки; люди непроницательны.
«Анни! –
весело кричал муж, когда приходил к обеду с каменоломни, где служил в конторе, –
я не один, со мной мой Ральф». Но шутка эта повторялась так часто, что Анни,
улыбаясь, без замешательства сервировала на два прибора. И они встречались так,
как будто находили друг друга – она бежала к нему, а он приносил ее на руках.
По
вечерам он вынимал письма Ральфа – друга своего, с которым провел часть жизни,
до того как женился, и перечитывал вслух, а Анни, склонив голову на руки,
прислушивалась к давно знакомым словам о море и блеске чудных лучей по ту
сторону огромной нашей земли, о вулканах и жемчуге, бурях и сражениях в тени
огромных лесов. И каждое слово заключало для нее камень, подобный поющему камню
на перекрестке, ударив который слышишь протяжный звон.
– «Он
скоро приедет, – говорил Филипп: – он будет у нас, когда его трехмачтовый
„Синдбад“ попадет в Грес. Оттуда лишь час по железной дороге и час от станции к
нам».
Случалось,
что Анни интересовалась чем-нибудь в жизни Ральфа; тогда Филипп принимался с
увлечением рассказывать о его отваге, причудах, великодушии и о судьбе,
напоминающей сказку: нищета, золотая россыпь, покупка корабля и кружево громких
легенд, вытканное из корабельных снастей, морской пены, игры и торговли,
опасностей и находок. Вечная игра. Вечное волнение. Вечная музыка берега и
моря.
Я не
слышал, чтобы они ссорились, – а я все слышу. Я не видел, чтобы хоть раз
холодно взглянули они, – а я все вижу. «Я хочу спать», – говорила
вечером Анни, и он нес ее на кровать, укладывая и завертывая, как ребенка.
Засыпая, она говорила: «Филь, кто шепчет на вершинах деревьев? Кто ходит по
крыше? Чье это лицо вижу я в ручье рядом с тобой?» Тревожно отвечал он,
заглядывая в полусомкнутые глаза: «Ворона ходит по крыше, ветер шумит в
деревьях; камни блестят в ручье, – спи и не ходи босиком».
Затем он
присаживался к столу кончать очередной отчет, потом умывался, приготовлял дрова
и ложился спать, засыпая сразу, и всегда забывал все, что видел во сне. И он
никогда не ударял по поющему камню, что на перекрестке, где вьют из пыли и
лунных лучей феи замечательные ковры.
II
– Ну,
слушай… Немного осталось досказать мне о трех людях, поставивших домового в
тупик. Был солнечный день полного расцвета земли, когда Филипп, с записной
книжкой в руке, отмечал груды гранита, а Анни, возвращаясь от станции, где
покупала, остановилась у своего камня и, как всегда, заставила его петь ударом
ключа. Это был обломок скалы, вышиною в половину тебя. Если его ударишь, он
долго звенит, все тише и тише, но, думая, что он смолк, стоит лишь приложиться
ухом – и различишь тогда внутри глыбы его едва слышный голос.
Наши
лесные дороги – это сады. Красота их сжимает сердце, цветы и ветви над головой
рассматривают сквозь пальцы солнце, меняющее свой свет, так как глаза устают от
него и бродят бесцельно; желтый и лиловатый и темно-зеленый свет отражены на
белом песке. Холодная вода в такой день лучше всего.
Анни
остановилась, слушая, как в самой ее груди поет лес, и стала стучать по камню,
улыбаясь, когда новая волна звона осиливала полустихший звук. Так забавлялась
она, думая, что ее не видят, но человек вышел из-за поворота дороги и подошел к
ней. Шаги его становились все тише, наконец, он остановился; продолжая
улыбаться, взглянула она на него, не вздрогнув, не отступив, как будто он
всегда был и стоял тут.
Он был
смугл – очень смугл, и море оставило на его лице остроту бегущей волны. Но оно
было прекрасно, так как отражало бешеную и нежную душу. Его темные глаза
смотрели на Анни, темнея еще больше и ярче, а светлые глаза женщины кротко
блестели.
Ты
правильно заключишь, что я ходил за ней по пятам, так как в лесу есть змеи.
Камень
давно стих, а они все еще смотрели, улыбаясь без слов, без звука; тогда он протянул
руку, и она – медленно – протянула свою, и руки соединили их. Он взял ее голову
– осторожно, так осторожно, что я боялся дохнуть, и поцеловал в губы. Ее глаза
закрылись.
Потом
они разошлись – и камень по-прежнему разделял их. Увидев Филиппа, подходившего
к ним, Анни поспешила к нему. – Вот Ральф; он пришел.
– Пришел,
да. – От радости Филипп не мог даже закричать сразу, но наконец бросил
вверх шляпу и закричал, обнимая пришельца: – Анни ты уже видел, Ральф. Это
она.
Его
доброе твердое лицо горело возбуждением встречи.
– Ты
поживешь у нас, Ральф; мы все покажем тебе. И поговорим всласть. Вот, друг мой,
моя жена, она тоже ждала тебя.
Анни
положила руку на плечо мужа и взглянула на него самый большим, самым теплым и
чистым взглядом своим, затем перевела взгляд на гостя, не изменив выражения,
как будто оба равно были близки ей.
– Я
вернусь, – сказал Ральф. – Филь, я перепутал твой адрес и думал, что
иду не по той дороге. Потому я не захватил багажа. И я немедленно отправлюсь за
ним.
Они
условились и расстались. Вот все, охотник, убийца моих друзей, что я знаю об
этом. И я этого не понимаю. Может быть, ты объяснишь мне.
– Ральф
вернулся?
– Его
ждали, но он написал со станции, что встретил знакомого, предлагающего немедленно
выгодное дело.
– А
те?
– Они
умерли, умерли давно, лет тридцать тому назад. Холодная вода в жаркий день. Сначала
простудилась она. Он шел за ее гробом, полуседой, потом он исчез; передавали,
что он заперся в комнате с жаровней. Но что до этого?.. Зубы болят, и я не могу
понять…
– Так
и будет, – вежливо сказал я, встряхивая на прощание мохнатую, немытую
лапу. – Только мы, пятипалые, можем разбирать знаки сердца; домовые –
непроницательны.
|