Увеличить |
Глухая тропа
I
Маленькая
экспедиция, одна из тех, о которых не принято упоминать в печати, даже провинциальной,
делала лесной переход, направляясь к западу. Кем была снаряжена и отправлена
экспедиция, – геологическим комитетом, лесным управлением или же частным
лицом для одному лишь ему известных целей, – неизвестно. Экспедиция,
состоявшая из четырех человек, спешила к узкой, глубокой и быстрой лесной реке.
Был конец июля, время, когда бледные, как неспавший больной, ночи севера
делаются темнее, погружая леса и землю – от двенадцати до двух – в полную
темноту. Четыре человека спешили до наступления ночи попасть к пароходу, –
маленькому, буксирующему плоты, судну; речная вода спала, и это был тот самый
последний рейс, опоздать к которому равнялось целому месяцу странствования на
убогом плоту, простуде и голодовкам. Пароход должен был отвезти одичавших за
лето, отрастивших бороды и ногти людей – в большой, промышленный город, где
есть мыло, парикмахерские, бани и все необходимое для удовлетворения культурных
привычек – второй природы человека. Кроме того, путешественников с весьма
понятным нетерпением ждали родственники.
Лес, –
тихий, как все серьезные, большие леса, с нескончаемыми озерами и ручьями,
давно уже приучил участников экспедиции к замкнутости и сосредоточенному
молчанию. Шли они по узкой, полузаросшей брусникой и папоротником, тропке,
протоптанной линялыми глухарями, зайцами и охотниками. По манере нести ружье
угадывался, отчасти, характер каждого. Штуцер бельгийской фирмы висел на прочном
ремне за спиной Афанасьева, не болтаясь, словно прибитый гвоздями; Благодатский
нес винтовку впереди себя, в позе человека, всегда готового выстрелить, –
это был самозабвенный охотник и любитель природы; скептик Мордкин тащил шомпольное
ружье под мышкой, путаясь стволом в кустарнике; последний из четырех, с особенным,
раз навсегда застывшим в лице выражением спохватившегося на полуслове
человека, – не давал своему оружию покоя: он то взводил курок, то вновь
опускал его, вскидывал ружье на плечо, тащил за ремень, перекладывал из левой
руки в правую и наоборот; звали его Гадаутов. Он шел сзади всех, насвистывал и
курил.
Дремучая
тропа бросалась из стороны в сторону, местами совершенно исчезая под слоем
валежника, огибая поляну или ныряя в непроходимый бурелом, где в крошечных
лучистых просветах розовели кисти смородины и пахло грибом. Лиственница, ель,
пихта, красные сосны, а в мокрых местах – тальник, – шли грудью навстречу;
под ногами, цепляясь за сапоги, вздрагивали и ломались сучья; гнилые пни
предательски выдерживали упор ноги и рушились в следующий момент; человек
падал.
Когда
свечерело и все, основательно избив ноги, почувствовали, что усталость
переходит в изнеможение, – впереди, меж тонкими стволами елей, показалась
светлая редина; глухой ропот невидимой реки хлынул в сердца приливом бодрости и
успокоением. Первым на берег вышел Афанасьев; бросив короткий взгляд вперед
себя, как бы закрепляя этим пройденное расстояние, он обернулся и прикрикнул
отставшим товарищам:
– Берем
влево на пароход!
Все
четверо, перед тем как тронуться дальше, остановились на зыбком дерне изрытого
корнями обрыва. Струистая, черная от глубины русла и хмурого неба поверхность
дикой реки казалась мглой трещины: гоняясь за мошкарой, плавали хариусы;
тысячелетняя жуть трущоб покровительственно внимала человеческому дыханию.
Ивняк, закрывая отмели, теснился к реке; он напоминал груды зеленых шапок,
разбросанных лесовиками в жаркий день. Противоположный, разрушенный водой берег
был сплошь усеян подмытыми, падающими, как смятая трава, чахлыми, тонкими
стволами.
– Никогда
больше не буду курить полукрупку, – сказал Гадаутов. – Сале мезон,
апизодон, гвандилье; варварский табак, снадобье дикарей. Дома куплю полфунта за
четыре рубля. Барбезон.
Его
особенностью была привычка произносить с окончанием на французский лад бессмысленные,
выдуманные им самим слова, мешая сюда кое-что из иностранных словарей, засевшее
в памяти; вместе это напоминало сонный бред француза в России.
– Прекрасно, –
отвечая на свои мысли, сказал Мордкин. – Поживем, увидим.
Постояв,
все двинулись берегом. Справа, неожиданно показываясь и так же неожиданно
исчезая, прорывался сквозь ветки сумеречный блеск реки; изгибаясь, крутясь,
делая петли, тропинка следовала ее течению. Временами на ягоднике, треща
жирными крыльями, взлетала тетерка, беспокойно кричали дрозды, затем снова
наступала тишина, баюкающая и тревожная. Благодатский увидел белку; она
скользила по стволу сосны винтом, показывая одну мордочку. Когда прошел еще
один короткий лесной час, и все кругом, затканное дымом сумерек, стало неясным,
растворяющимся в преддверии тьмы, и сильнее запела мошкара, и небо опустилось
ниже, Афанасьев остановился. Наткнувшись на него, перестали шагать
Благодатский, Мордкин и Гадаутов, Афанасьев сказал:
– Мы
заблудились.
II
Он
сказал это не возвышая и не понижая голоса, коротко, словно отрубил. Тотчас же
все и сам он испытали ощущение особого рода – среднее между злобой и
головокружением. Конец пути, представляемый до сих пор где-то поблизости, вдруг
перестал даже существовать, исчез; отбежал назад, в сторону и исчез. После
недолгого молчания Мордкин сказал:
– Так.
Излишняя самонадеянность к этому и приводит. Это все левые Афанасьевские тропинки.
– «Левые»
тропинки, – возразил Афанасьев, резко поворачиваясь к Мордкину. –
открыты не мною. Маршрут записан и вам известен. От Кушельских озер по езженной
дороге четыре версты, тропинками же – семь поворотов влево, один направо, и еще
один влево, к реке. Чего же вы хотите?
– Это
значит, что мы где-то сбились, – авторитетно заявил Благодатский. – А
где же пароход?
– Черт
скушал, – сказал Гадаутов. – Может быть, позади, может быть, впереди.
Мы шли верно, но где-то один из семи прозевали, пошли прямо. Куда мы пришли? Я
не знаю – Пушкин знает! Пойдем, как шли, делать нечего. Нет, погодите, –
крикнул он вдруг и покраснел от волнения, – ей-богу, это место я знаю.
Ходил в прошлом году с Зайцевым. Видите? Четыре дерева повалились к воде?
Видите?
– Да, –
сказал хор.
– Карамба.
Оппигуа. Недалеко, я вам говорю, недалеко, даже совсем близко. – Уверяя, Гадаутов
резко жестикулировал. – Отсюда, прямо, как шли, еще с версту, – не
больше. Я помню.
Он
выдержал три долгих, рассматривающих его в упор, взгляда и улыбнулся. Он верил
себе. Афанасьев покачал головой и пошел быстро, не желая терять времени.
Гадаутов шел сзади, жадно и цепко осматриваясь. Место это казалось ему
одновременно знакомым и чуждым. Глинистая отмель, четыре склоненные к воде
дерева… Он рылся в памяти. Миллионное царство лесных примет, разбросанных в
дебрях, осадило взвихренную его память ясно увиденными корягами, ямами,
плесами, гарями, вырубками, остожьями, дуплами: собранные все вместе, в ужасающем
изобилии своем, они составили бы новый сплошной лес, полный тревожного однообразия.
Черная
вода справа открывалась и отходила, поблескивала и пряталась за хвойной стеной;
от ее обрывистых берегов и мрачных стрежей веяло скрытой угрозой. Через
несколько минут Гадаутов снова увидел четыре тонкие ели с вывернутыми корнями –
двойник оставленной позади приметы. А далее, как бы издеваясь, потянулся берег,
сплошь усыпанный буреломом; подкошенные водой и ветром стволы нагибались
подобно огромным прутьям, и трудно было отличить в этих местах один аршин
берега от соседнего с ним аршина – все было похоже, дико и зелено.
– Куда
мы идем? – спросил Мордкин, оборачивая к Гадаутову лицо, вымазанное
грязным потом пополам с кровью раздавленных комаров. – Парохода нет и не
будет! – Он взмахнул ружьем и едва не швырнул его на землю. – Я
ложусь спать и не тронусь с места. Я более не могу идти, у меня одышка! Как
хотите…
Излив
свое раздражение, он хлопнул рукой по вспухшей от укусов шее и, шатаясь на дрожащих
ногах, тихо пошел вперед. Гадаутов, не отвечая Мордкину, исчез где-то в стороне
и, наполняя лес медвежьим треском, вернулся к товарищам. Лицо его дышало
светлой уверенностью.
– Если
бы не моя память, – сказал он, тоскливо чувствуя, что лжет или себе, или
другим, – то, клянусь мозолями моих ног, не знаю, что стали бы делать вы.
Поперечный корень под моими ногами, выгнутый кренделем, то же, что пароход. Это
место я помню. Мы скоро придем.
Искренний
его тон смыл расцветающие на бледных лицах кривые улыбки. Ему никто не ответил,
никто не усомнился в его словах: верить было необходимо, сомнение не имело
смысла. Глухие сумерки подгоняли людей; обваренные распухшие ноги ступали как
попало, вихляясь в корнях; угорелые от страха и изнурения, четыре человека шли
версту за верстой, не замечая пройденного; каждое усилие тела напоминало о себе
отчетливой болью, острой, как тиканье часов в темной комнате.
– Пришли, –
сонным голосом произнес Мордкин и отстал, поравнявшись с Гадаутовым. Гадаутов
прошел мимо, то, чувствуя на спине тяжесть, отскочил в сторону, а Мордкин
скользнул по его плечу и плашмя упал в кусты, согнувшись, как белье на веревке;
это был обморок.
– Эй. –
сказал Гадаутов, чуть не плача от утомления и испуга, – остановитесь,
бараны, потеряем полчаса на медицину и милосердие! Он упал сзади меня. Анафема!
III
Идти за
водой не было ни у кого сил. Афанасьев, положив голову Мордкина себе на колени,
бесчеловечно тер ему уши; Мордкин вздохнул, сел, помотал головой, всхлипнул
нервным смешком, встал и пошел. Через пять шагов Афанасьев схватил его за руку,
взял за плечи и повернул в другую сторону. Очнувшись, Мордкин пошел назад.
– Скоро
придем, – тихо сказал Гадаутов. – Темно; это пустяки; держись берегом
у воды. Вы знаете, чем я руководствуюсь? Рядом стоит двойной пень, я шел тут в
прошлом году.
Все
спуталось в его голове. Иногда казалось ему, что он спит и сквозь сон,
стряхивая оцепенение, узнает места, но тут же гасла слабая вера, и отчаяние
зажимало сердце в кулак, наполняя виски шумом торопливого пульса; однообразие
вечернего леса давило суровой новизной, чуждой давним воспоминаниям. Время от
времени, различив в чаще прихотливый изгиб дерева или очень глубокую
мургу, – он как будто припоминал их, думал о них мучительно, сомневаясь,
убеждаясь, воспламеняясь уверенностью и сомневаясь опять. На ходу, задыхаясь и
выплевывая лезущих в рот мошек, он устало твердил:
– Как
я вам говорил. Вот бревно в иле. Осталось, я думаю, не совсем много. Скоро
придем.
Один раз
в ответ на это раздался истерический взрыв ругательств. Все шли быстро и молча;
срываясь, шаг переходил в бег, и за тем, кто бежал, пускались бежать все, не
рассуждая и не останавливаясь. Слепое стремление вперед, как попало и куда
попало, было для них единственным, самым надежным шансом. Сознание вытеснялось
страхом, воля – инстинктом, мысль – лесом; словесные толчки Гадаутова
напоминали удар кнута; смысл его восклицаний отзывался в измученных сердцах
таинственным словом: вот-вот, здесь-здесь, сейчас-сейчас, там-там.
Никто не
заметил, как и когда исчез свет. Мрак медленно разбил его на ничтожные, слабые
клочки, отсветы, иглы лучей, пятна, теплящиеся верхушки деревьев, убивая,
одного за другим, светлых солдат Дня. Мгла осела в лесную гладь, сплавила в
яркую черноту краски и линии, ослепила глаза, гукнула филином и притихла.
Идти
так, как шли эти люди дальше, можно только раз в жизни. Разбитый, истерзанный,
с пылающей головой и пересохшим горлом, двигался человек о четырех головах, на
четвереньках, ползком, срываясь, тыкаясь лицом в жидкую глину берега, прыгая,
давя кусты, ломая плечом и грудью невидимые препятствия, человек этот, лишенный
человеческих мыслей, притиснутый тоской и отчаянием, тащил свое изодранное тело
у самой воды еще около часа. Сонное журчание реки перебил, голос:
– Кажется,
сейчас мы будем на месте. Еще немного, еще!
Это
сказал Гадаутов, усиливаясь сделать еще шаг. Руки и колени не повиновались ему.
Затравленный тьмой, он упал, сунулся подбородком в землю и застонал.
В этот момент,
оглушая четырехголового человека потрясающим холодом неожиданности,
нечеловеческий, пронзительный вой бросился от земли к небу, рванул тьму,
перешел в певучий рев, ухнул долгим эхом и смолк.
Крики с
берега, ответившие гудку парохода, превзошли его силой сумасшедшей радости и
жутким, хриплым, родственным голосом зверей. Падая на мостки, но пытаясь еще
пустить в ход подгибающиеся колени, Гадаутов сказал:
– Я
говорил. И никогда не обманываю. Же пруа д'аржан.
|