IV. Балмушах, политуре
и других гадостях
Прежде
чем рассказать о действительно страшных явлениях, перевернувших всю жизнь
Хибажа, мы должны вместе с героем посетить одно место – место злачное. Нам
нельзя обойти его. Целый год место это срасталось с Хибажем; показав место, мы
тем самым покажем, от чего спасся Хибаж. Рассказ наш не веселый по существу,
нет.
– Вейка! –
удивился Хибаж, тоже немного радуясь, что хоть нечто похожее на товарища здесь
с ним. – Как это вы меня нашли, позвольте узнать?
Мустаняйнен,
таинственно улыбаясь, шептал:
– Вася
сена росила риехать, осень плакает.
– Ах,
так?! – Хибаж рассеянно смотрел, как левша, сколачивая шар за шаром,
оканчивал партию.
Страх
напал на чиновника. Он ведь проиграл еще двадцать рублей, почти все. «Вернусь
пьяный как дым, легче брань снести, – подумал Хибаж, – а на жизнь
возьму жалованье вперед». Просветлев, бросил он кий, уплатил проигрыш, взял
покорно лукаво улыбающегося Мустаняйнена за рукав, вышел на Невский и сказал
извозчику такой сложный адрес из двух улиц и номеров, что извозчик, почесав за
ухом, не сразу, но догадался:
– Это
в Балмуши, што ль?
– В
они самые.
– Опять
вотка пить? – сказал вслух укоризненно Мустаняйнен в то время как
болтавшаяся между добродетелью и спиртом душа его утвердительно повторила: «Та,
опять».
– Я
тебя угощаю, – мрачно сказал Хибаж шкиперу. – Ты меня не оставишь?
– Мой
– никокта! – кротко ворчнул старик, и глазки его замаслились.
«Балмуши»
– красный кирпичный дом, грязный и мрачный, с извилистым проходным двором,
помещается поперек двух захолустных рабочих улиц. Каменные ворота аркой с одной
улицы вечно животрепешут разнокалиберным, входящим и выходящим народом, картуз,
косоворотка, сборные голенища и пирамидальная шапка татарина-старьевщика
постоянно мелькают здесь, редко разнообразясь скошенными набок галстуком и
«монополем», с трудом застегнутым красными мозолистыми руками. Внутри двора
сушилось белье и мрачно, придерживаясь за стенку, сосредоточенно передвигались
«ханжисты».
Когда
Хибаж и Мустаняйнен подъехали к «Балмушам», у ворот, грызя семечки, стояло человек
шесть парней; два татарина с пустыми мешками и несколько зоркоглазых,
окладисто-бородатых типов картузной складки. Из этой толпы вышли двое; один
таинственно зашептал Хибажу:
– Спиртику?
А то, может, английской горькой?
– А
почем? – хмуро спросил Хибаж, зная, что все равно денег не хватит.
– Горькая
– тринадцать, господин.
– А
спирт?
– Этот
шестнадцать.
– Да,
поди, «балованный»?
– Упаси
господи! Никогда водой не разводил. Может, какие другие «балуют», а мы нет!
– Четырнадцать,
полбутылки беру, – сказал Хибаж. Бородач хладнокровно сплюнул и вышел из
ворот на улицу. Второй тип предложил то же самое и по той же цене.
– Идем! –
сказал Хибаж шкиперу. – Я знаю тут «такую» квартиру.
На одной
из площадок грязной, полутемной лестницы Хибаж, не звоня, так как входы в этом
доме почти никогда не запирались, потянул затхлую дверь, и компаньоны оказались
в крошечной квартире полурабочего, полумещанского типа. Ситцевый полог, пестрое
лоскутное одеяло, иконы с бумажными цветами, табуреты, самовар и на желтом полу
– дорожка – все отдавало семейственностью.
Появление
старухи цыганского типа, утвердительно закивавшей, бормоча: «Есть, есть!» –
оживило шкипера и буквально осчастливило чиновника, трясшегося, как в
лихорадке.
– Почем?
– Да
уж для вас, барин, берегла. «Баловенева» в ем и курице не испить. Четырнадцать
бумаг кладите – и ваша.
– Слушай,
Боковица, – сказал Хибаж, – полбутылки дашь?
– Отолью
способно.
– И
фунт политуры, это в кредит. Идет? Некуда идти, Боковица.
– Ну,
ну, отвернитесь!
Приятели,
смекнув, что баба не хочет показывать, откуда вынет драгоценные соки, уставились
в окно.
– Теловой
папуска! – сказал, глотая слюну, Мустаняйнен.
Сзади их
зазвякало стекло. Оба повернулись, как на шарнире. В одной руке Боковица держала
белую пол-бутылку, в другой – темно-зеленую с политурой. Закуску подала она
обычную в «Балмушах»: щепоть клюквы на грязном блюдечке и соль. Хибаж
попробовал спирт и обжег горло. Волнуясь, то проливая, то недоливая, разводил
он в стаканах водой спирт. Дал Мустаняйнену и выпил блаженно сам. Дух его
поднялся. Мустаняйнен выпил, как вздохнул, и, смакуя момент, даже зажмурился.
Пока
они, теперь уже не торопясь, выпивали, разговаривая с азартом все о том же, то
есть где, и как, и за сколько изловчиться добыть напитки, причем Хибаж не
уставал делать трагические отступления в сторону символа жизни и высоких материй,
Боковица, на их глазах и с помощью вошедшей дочери, молодой, иконописного типа
женщины с пустыми темными глазами и загаром во всю щеку, «очищала» густую
желтую политуру, сильно вонявшую крепким смолистым запахом. Бутылку с политурой
женщины, подсыпав в нее соли и разведя водой, долго трясли на коленях, отчего
«шерлак» свернулся по стенкам бутылки в виде лохматого маслянистого студня, а
спирт, отдельно от него, принял вид мутной, как сыворотка, жидкости. Три раза
пропускали его сквозь вату, в результате чего получилась противно-соленая, с
смолистым запахом и привкусом жидкость; она, несмотря на очистку, преисправно
склеивала пальцы и просилась «в Ригу».
Мустаняйнен
рассчитывал, выпив сам и дав опохмелиться Хибажу, доставить чиновника домой,
но, после политуры и спирта, все изменилось перед его глазами, хотелось
«кулять». У него было с собой около полсотни рублей, и показались они ему,
обыкновенно скупому, такими маленькими, не нужными ни на что, кроме «тевоська»
и «пирта», и он был уже пьян.
Хибаж
твердил:
– Я
чиновник, но у меня есть душа! Безумно скорбит она!.. Вижу бессилие свое и трепещу!..
Доколе, о господи? Где-то есть… Испания… меморандум… глетчеры… а я?! Какая ж
это жизнь?
Мустаняйнен
же, пытаясь петь по-русски, выводил заунывно одну-единственную памятную строку:
– «А-во
поле пыль, стоял…» – И нараспев тем же мотивом заканчивал: – А-а, тут мой песенка
– и сконсялся.
|