Увеличить |
Заколоченный дом
Как
стало блестеть и шуметь лето, мрачный дом в улице Розенгард, окруженный выбоинами
пустыря, не так уже теснил сердце ночного прохожего. Его зловещая известность
споткнулась о летние впечатления. На пустыре роились среди цветов пчелы; обрыв
за переулком белел голубою далью садов; в горячем солнце черные мезонины
брошенной старинной постройки выглядели не так ужасно, как в зимнюю ночь, в
снеге и бурях. Но, как наступал вечер, любой житель Амерхоузена с
уравновешенной душой, – кто бы он ни был, – предпочитал все же идти после
одиннадцати не улицей Розенгард, а переулком Тромтус, имея впереди себя
утешительный огонь окон бирхалля с вывеской, на которой был изображен бык, а
позади не менее ясные лампионы кинематографа «Орион». Тот же, кто, пренебрегая
уравновешенностью души, шел упрямо улицей Розенгард, – тот чувствовал, что
от острых крыш заколоченного дома бежит к нему предательское сомнение и вязнет
в путающихся ногах, бессильных прибавить шаг.
Но что
же это за дом? Кстати, в пивной с вывеской быка хозяин словоохотлив, и я узнал
от него все. Не всякий может это узнать; лишь тот выйдет удовлетворен, кто
похвалит бирхаллевского шпица. Шпиц получил премию на собачьей выставке и
чувствует это в тех только случаях, когда внимательная рука погладит его по
вымытой белой шерсти, почешет ему за ухом и в острых, черных глазах его прочтет
тоску о беседе.
Я сказал
шпицу: «Великолепная, блистательная этакая ты собаченция; уж, наверное, за чистоту
кровей выдали тебе диплом и медаль». (А я уже узнал, что выдали.)
Немедленно
стал он ласков, как муфта, и подвижен, как фокстерьер, и облизал мне впопыхах
нос. Хозяин порозовел от счастья. Мечтательно закатив глаза и снизу вверх
пальцами причесав бороду, он сказал:
– Я
вижу, вы понимаете в собаках. Большая золотая медаль прошлого года в Дитсгейме.
Вот что, камрад, – волосы ваши длинны, шляпа широкопола, а трость
суковата; правой руки указательный палец ваш с внутренней стороны отмечен
неотмывающимися чернилами. По всему этому вы есть поэт. А я чувствую к поэтам
такую же привязанность, как к собакам, и прошу вас отведать моего особого пива,
за которое я не беру денег.
– Заколоченный
дом Берхгольца, – продолжал он, когда особое пиво подействовало и когда я
выразил к этому дому неотвязный интерес, – известен мне довольно давно.
Вам многие наговорят об доме Берхгольца невесть какой чепухи; я один знаю, как
было дело. Берхгольц повесился перед завтраком, ровно в полдень. Он оставил
записку, из которой ясно, что привело его к такому концу: крах банка. Состояние
улетучилось. Казалось бы, делу конец, но жильцы меньше чем через год выехали
все из этого дома. Все это были почтенные, солидные люди, к которым не
придерешься. Сколько было голов, столько и причин выезда, но ни один не сказал,
что его мучат стуки или хождения, или еще там не знаю какие страхи. Однако
стали говорить вскоре, что Берхгольц стучит в двери во все квартиры, когда же
дверь открывается, за ней никого нет. Солидный жилец как может признаться в
таких странных вещах? Никак – он потеряет всякий кредит. Поэтому-то все
приводили различнейшие причины, но все наконец выехали, и в доме стал гулять
ветер. Это было лет назад двадцать. Наследник сдал дом в аренду, а сам уехал в
Америку. Арендатор спился, и с тех пор никто не живет в доме, хотя были
охотники попробовать, не минуют ли их ужимки покойника. Пробы были недолгие.
Скоро стали грузиться возы смельчаков – в отлет на более легкое место. Раз… был
я тогда моложе – я вызвался на пари с судьей Штромпом провести ночь среди, так
сказать, мертвецов и чертей…
– Чертей? –
спросил я довольно поспешно, чтобы не замять это слово, так как хозяин Вальтер
Аборциус имел обыкновение брать высокие ноты, не обращая внимания на оркестр, и
нахально спускать их, когда слушающий сам забирался на высоту. – А что же
черти, много ли их там?
– Как
сказать, – произнес самолюбивый Аборциус, потягивая особое пиво, которое
имело на него особое действие. – Как сказать и как понимать? Черти… да,
это были они, или что-нибудь в том же роде, но еще страшнее. Я прочитал молитву
и лег в кабинете Берхгольца – прошлым летом, как раз под Иванову ночь. Уже я
начинал засыпать, так как выпил перед тем особого пива, вдруг дверь, которую я
заставил курительным столиком, раскрылась так стремительно, что столик упал.
Ветер прошел по комнате, свеча погасла, и я услышал, как над самым моим ухом
невидимая скрипка играет дьявольскую мелодию. Мелькнули образины, одна другой
нестерпимее. Что же?! Я не трус, но при таком положении дела почел за лучшее
выскочить в окно. Как я бежал – о том знают мои ноги да соседние огороды.
Судья, получив выигрыш, злорадно хохотал и стал мне ненавистен.
– Мастер
Аборциус! – сказал тут чей-то голос с соседнего стола, и, подняв взоры,
увидели мы квадратную бороду Клауса Ван-Топфера, счетовода. –
Стыдитесь! – продолжал он тем трезвым тоном, который даже сквозь пиво
являет признаки положительного характера. – Вы несете непростительную
чепуху. Какие черти?! Какие дьявольские мелодии?! Да я сам ночевал раз в доме
Берхгольца, и так же на пари, как вы. Я спал спокойно и безмятежно. Дом стар;
дуб изъеден червями, печи, окна и потолки нуждаются в небольшом ремонте, но нет
чертей. Нет чертей! – повторил он с апломбом здоровой натуры, – и
ночуйте вы там сто лет, никакой удавленник не придет к вам жаловаться на дела
Дитсгеймского банка. Все. Получите за пиво.
Аборциус
был, казалось, связан и несколько пристыжен таким решительным заявлением. Пока
он собирался с духом ответить Клаусу, я незаметно улизнул через заднюю дверь и
с запасом действия в голове особого пива отправился к заколоченному дому
Берхгольца. Так! Я решил сам войти в это спорное место. Меж тем звезды
повернулись уже к рассвету, и в ночной тьме не хватало той прочности, устойчивости,
при какой ночь властвует безраздельно. Ночь начала таять, и хотя была еще
отменно черна, воздух свежел.
По стене
дома, снаружи, шла железная лестница; я поднялся и проник под крышу через
слуховое окно. У меня были спички, и я светил ими на чердаке, пока разыскал
опускную дверь, ведущую во внутренние помещения третьего этажа. Был я не так
молод, чтобы верить в чертей, но и не так стар, чтобы отказать себе в надежде
на что-то особенное. Дух исследования вел меня по темным комнатам. Я спотыкался
о мебель, время от времени озаряя старинную обстановку светом спичек, которых
становилось все меньше; наконец их более уже не было. В это время я путался в
небольшом, но затейливом коридоре, где никак не мог разыскать дверей. Я устал;
сел и уснул.
Открыть
глаза в таком месте, где не знаешь, что увидишь по пробуждении, всегда интересно.
Я с интересом открыл глаза. Горячий дневной свет дымился в золотистой пыли; он
шел сквозь венецианское окно с трепетом и силой каскада. Как и следовало
ожидать, дверь была рядом со мной, за дверью щебетала малиновка. Тотчас войдя,
я увидел эту хорошенькую птичку перепархивающей по жесткой, цветной мебели
красного дерева; одно стекло окна, выбитое камнем или градом, объясняло
малиновку. Она исчезла, порхая под потолком, в соседнее помещение. Здесь же, в
сору, меж карнизом пола и стеной, полз дикий вьюнок, семена которого, попав с
ветром, нашли довольно пыли и тлена, чтобы вырасти и зацвести. Неожиданно из-за
стены прогремел бас: «Смелей, тореадор!» – прогремел он; я бросился на жильца
и, толкнув дверь, увидел драматурга Топелиуса, расхаживающего в табачном дыму с
пером в руке.
Мое
изумление при таком афронте было значительно; оно даже превысило мои описательные
способности. – «Друг Топелиус! – сказал я, протягивая руки, чтобы
отразить нападение призрака, – если ты тень – исчезни. Нехорошо привидению
гулять утром с трубкой в зубах!»
Он
яростно закричал: – «Неужели и здесь я не найду покоя, хотя ты мне и
приятель! Так это твои блуждания я слышал сегодня ночью, когда сцена прощания
Тристана с Изольдой подходила уже к концу?! Клянусь трагедией, я начинал
поджидать визита Берхгольца. Впрочем, сядь; пьеса готова. Слушай: когда под
тобой, внизу, сто раз в день сыграют рапсодию Листа, а над тобой – „Молитву
девы“ и когда на дворе смена бродячих музыкантов беспрерывно от зари до
зари, – ты тоже подыщешь какой-нибудь заколоченный дом, куда надо влезать
в окно, но где, по милости молвы, живут одни привидения. Впрочем, здесь так
чудесно!»
– Да,
чудесно, и я повторяю это за ним, так как чудеса – в нас. Не тронул ли меня
солнечный свет в лиловых оттенках? И вьюнок на старой панели? И птица – среди
вещей? Наконец, эта рукопись, которую он протянул мне с гордой улыбкой,
рожденная там, где боятся дышать?
|