Ерошка
I
Ерошка
ходил всегда в длинной рубахе без пояса и считался мужиком слабоумным, лядащим.
Вихры рыжих волос, смешно торчавших из-под маленького, приплюснутого картуза,
придавали его одутловатому, веснушчатому лицу выражение постоянного
беспокойства и нетерпения. Глаза у него были голубые, загнанные, а бородка
белесоватая и остроконечная.
Впрочем,
особенно его не трогали и, если когда дразнили – то так, мимоходом, скорее по
привычке, без того особенного, злобного упорства, каким отличается русский
человек. Даже прозвище Ерошки было «блажной», а не «чудной». Ерошка не
задумывался. Капризы его были не сложны и заключались, с одной стороны, в
какой-то необыкновенно длинной и хитрой дудке, сделанной им самим; с другой – в
любви к скандалам и происшествиям. Удивительно, что сам он был нрава смирного,
но страшно любил смотреть всякую драку, буйство, даже грызню собак. О драках он
мог говорить долго и обстоятельно, размахивая руками и захлебываясь от
восторга.
– Ка-эк
двинет! Ка-эк двинет, братец ты мой! – говорил он, прищелкивая
языком. – Зуб выхлеснул, – добавлял он, помолчав. – Скулу всю
разворотил!
Разговор
переходил на другое; о драке уже забывалось, но вдруг Ерошка вставлял, снова и
неожиданно:
– Себе
лоб раскровянил!
На дудке
он играл больше весной, забравшись куда-нибудь в огород, между кучей сухого
навоза и кустом репейника. Сидел на корточках, свистел заунывно и нескладно,
часто останавливаясь и прислушиваясь к тихим вечерним отголоскам, полным мирной
грусти и жалобы. Бежали мальчишки, покрикивая:
– Ерошка-дергач!
Он,
вероятно, не слыхал их. Случалось, что какой-нибудь, особенно назойливый
парень, перегнувшись через изгородь и ухарски заломив шапку, начинал подвывать
пьяным голосом, но и тогда Ерошка ограничивался одним кратким замечанием:
– Будя
забор подпирать! Брысь, нечистая!
II
Хозяйство
у Ерошки было маленькое, нищенское. Но когда умерла жена, один сын ушел на
заработки, а другой в солдаты, Ерошка не голодал и даже изредка пьянствовал.
Жила с ним еще одна девочка, сирота; ей было тринадцать лет и звали ее Пашей.
Когда
Ивана брали на службу, – Ерошка плакал, ставил свечи угодникам. Более
всего он был огорчен тем, что не успел женить сына и теперь оставался без работников,
что было тяжело, особенно летом. Со службы Иван писал часто и слезливо, просил
денег, а однажды сообщил, что произведен в унтеры и имеет две нашивки. Это было
написано его собственным, ужасным почерком на открытке, изображавшей какого-то
великолепного гвардейца в ярком, цветном мундире, с красными погонами и белым
околышем. У гвардейца были розовые, круглые щеки. Открытку эту Иван
предупредительно заклеил в конверт и послал заказным, чтобы не затерялась.
Ерошка
рассматривал картинку очень долго, улыбаясь и щурясь собственным, новым мыслям.
В грязной, закопченной избе появилось яркое, маленькое пятно, полное какой-то
бодрой радости, знак неизвестной жизни, связанной с городом и со всеми
туманными представлениями Ерошки о службе, блеске и музыке.
Ерошка
был чрезвычайно доволен. Он поднес картинку к окну, рассмотрел ее на свет и
вдруг, неожиданно, прослезился, растерянно мигая покрасневшими веками. Потом
схватил шапку и кинулся вон из избы, к кабатчику, постоянному чтецу деревенской
корреспонденции. К вечеру гвардеец был рассмотрен всей деревней, одобрен и
запачкан многочисленными прикосновениями.
Картинка
разбудила в Ерошке новую страсть. Часами он выпытывал у мужиков, побывавших на
службе, все тонкости обмундировки и строевой службы, которые неуклюжего парня делают
ловким молодцом. Быть может, он носил в сердце мечту о новом сыне, прекрасном,
как Иван-царевич, в лаковых сапогах, удачливом и навсегда освободившемся от
забитой деревенской жизни, с ее непосильной работой и смертельной тоской.
Он вдруг
точно что-то понял и, поняв, глубоко затаил в себе. Лицо его постепенно приняло
оттенок кроткого достоинства и невинного хвастовства. В минуты же одиночества
он крепко и тяжело стал задумываться над тем, как живут «там», откуда приходят
письма с картинками.
III
Наступила
осень. В ближайшем уездном городе начались маневры, и в деревне, где жил
Ерошка, остановилась на ночлег рота солдат.
Это были
все плохо одетые люди, с усталыми и раздраженными лицами. В избе Ерошки
ночевали четверо. Он ухаживал за ними, бормоча что-то себе под нос, тормошил
девчонку, гонял ее то на погреб, то к соседям – выпросить кусок сахара для
«воинов». А когда солдаты наелись и напились, и задымились махорочные цигарки,
Ерошка, откашлявшись, приступил к беседе. Ухмыльнувшись и бегая глазами из угла
в угол, он нерешительно произнес:
– А
што, служивые… дозвольте вас эстак, примерно…
– Дозволяем,
папаша! – сказал бойкий парень, с глазами навыкате. – Ежели угостить
нас хочешь, то это солдатам завсегда полезно. Эй, братцы! – повернулся он
к остальным, – вот хозяин нас водочкой обнести хочет. Угощаешь, что ли,
старик?
– Денег
нету, – забормотал Ерошка, – вот истинный бог – нетути… Я бы
кавалерам с полным удовольствием… Сам пью, намедни четверть втроем вылакал,
прости господи! Вот дела-то каки. А нет денег, вот поди ж ты!
– Сыновья
есть? – спросил строгий унтер. – Чай, кормить бы должны.
– Сын-то
служит у меня, – с гордостью заявил Ерошка. – Ундером. Когда посылаю
ему, когда нет. Денег нетути.
– А
где он служит? – спрашивал унтер.
– Где
служит-то? Надысь, в Баке… В Баку его спровадили. У моря, бают. Другое-от сын с
подрядчиками путается, на заработках… непутевый, вишь ты, слова не напишет.
Да-а… Ундер, батюшка, весь, как есть, в полном облачении. Старается. А
намеднись патрет прислал – ерой, право слово! Такой леший – как быдто и не
похож совсем.
– А
ну, покажь! – заинтересовался бойкий солдат. – Покажь!
Ерошка
вспыхнул, заволновался и принялся старательно шарить за пазухой, отыскивая
драгоценную картинку. Через минуту она очутилась в руках солдат, переходя от
одного к другому. Ерошка сидел и молчал, выжидательно задерживая дыхание.
– Так
разве это портрет? – пренебрежительно сказал унтер. – Это, братец ты
мой – открытое письмо. Понял? Печатают их с разными картинками, а между протчим
– и нашего брата изображают.
Ерошку
взяло сомнение.
– Ой
ли? – недоверчиво спросил он, скребя пятерней лохматый затылок.
– Ну,
вот еще. Говорят тебе! И я такую могу купить, все одно, трешник она стоит!
– Вре?!
Солдаты
зычно расхохотались.
– И
чудак же ты, как я погляжу! – через силу вымолвил унтер, задыхаясь от
смеха. – Кака нам корысть тебе врать?
Ерошка
виновато улыбнулся и заморгал. Потом взял картинку из рук унтера и начал ее
пристально разглядывать, стараясь вспомнить лицо сына, каким оно было три года
назад.
Солдаты
зевали, чесались и лениво перекидывались короткими фразами. В мозгу Ерошки
неясно плавали отдельные человеческие черты лиц и фигур, виденных им в течение
жизни, но лицо сына ускользало и не давалось ослабевшей памяти. Его не было, и
как ни усиливался старик, а вспомнить сына не мог.
Сын был
рыжий, – это он твердо помнил, а здесь, на картинке, молодец как будто
потемнее, да и усы у него черные.
Солдаты
завозились, укладываясь спать. Маленькая лампа коптила, освещая потемневшие
бревна стен. Шуршали тараканы, ветер дребезжал окном. Ерошка лежал уже на
полатях, свесив вниз голову, и думал.
– Вспомнил! –
вдруг сказал он твердо и даже как будто с некоторым неудовольствием. – Вот
она, штука-то кака! Ась?
– Чего
ты? – осведомился сонный унтер, закрываясь шинелью.
– Сына
вспомнил, – засмеялся Ерошка. – Теперича как живой он.
– Спи,
трещотка, – огрызнулся один из воинов. – Ночь на дворе.
– Я
удавиться хотел, – просто заявил Ерошка, болтая в воздухе босыми
ногами. – Скушно мне это жить, братики. Ванька-то мне пишет: того нет,
того нет, табаку нет, пишша плоха… А я думаю – где это врать приобык? Сам,
гляди, как раздобрел, белый да румяный, что яблочко во Спасов день.
Врешь, – думаю, – всего у тебя довольно, не забиждают. Жисть
твоя, – думаю, – сыр да маслице. Девки тоже, чай, за ним бегают. А
теперь в голову ударило: ежели эта морда не твоя, на письме-то, может, и в
самом деле худой да заморенный? Я, братики, погожу давиться-то, все хоть
целковый когда ни-на-есть, от меня получит. А со службы придет – беспременно
удавлюсь. Потому – скушно мне стало.
Ерошка
умолк, зевнул во весь рот, перекрестился и стал укладываться.
|