Увеличить |
Воздушный корабль
Маленькое
общество сидело в сумеречном углу на креслах и пуфах. Разговаривать не хотелось.
Великий организатор – скука – собрала шесть разных людей, утомленных жизнью,
опротивевших самим себе, взвинченных кофе и спиртными напитками,
непредприимчивых и ленивых.
Степанов
томился около пяти часов в этой компании; нервничал, бегло думал о сотне самых
разнообразных вещей, вставлял замечания, смотрел в глаза женщин отыскивающим,
откровенным взглядом и нехотя вспоминал о том, что скоро он, как и все, уйдет
отсюда, неудовлетворенный и вялый, с жгучей потребностью возбуждения, шума,
продолжения какого-то неначавшегося, вечного праздника. Нервы томительно
напряглись, в ушах звенело, и временами яркая, тяжелая роскошь старинной залы
казалась отчетливым до болезненности, тревожным и красочным полусном.
Когда
закрыли буфет и Степанов, с тремя женщинами и двумя мужчинами, вошел сюда,
чувство досадного недоумения поднялось в нем ленивым, издевающимся вопросом
«зачем?». Зачем нужна ему эта ночная, воспламеняющая желания сутолока? Каждый
занят собой и ищет в другом только покладистого компаньона, предмет
развлечения, работу глаз и ушей. Не уйти ли? Чего ждет он и все эти люди,
спаянные бессонной, тоскливой скукой?
Степанов
подошел к беллетристу, молча посмотрел в его тусклые, лишенные всякого выражения,
глаза и тихо спросил:
– Что
же теперь делать?
Беллетрист
прищурился и, скромно улыбаясь, сказал:
– Да
ничего. Поскучаем. Этот момент красив. Разве вы не чувствуете? Красива эта холодная
скука, – красива зала, красивы женщины. Чего же еще вам?
Лицо его
приняло выражение обычного довольства всем, что он говорит и делает. Степанов
хотел сказать, что этого мало, что этот красивый дом и женщины – не его, но,
подумав, сел в кресло и приготовился слушать.
В
холодную тишину зала ударились звонкие, мягко повторяемые аккорды. Играла Лидия
Зауэр, томная блондинка, с холодным взглядом, резким голосом и удивительно
нежным, особенно в свете ламп, цветом волос.
Лицо ее,
освещенное сверху вниз бронзовым канделябром, мерно колебалось в такт музыке,
совсем спокойное и чужое звукам рояля. Степанов закрыл глаза, долго вслушивался
и, уловив, наконец, мелодию, перестал думать. Музыка волновала его, оставляя
одно общее впечатление близости невозможной, плененной ласки, случайного
обещания, нежной злости к невидимому, но прекрасному существу. Открыв глаза,
Степанов понял, что Зауэр перестала играть.
– Когда
музыка прекращается, – сказал он, присаживаясь поближе к черноволосой курсистке, –
мне кажется, что все ушли и я остался один.
– Да, –
рассеянно согласилась девушка, как-то одновременно улыбаясь и Степанову и беллетристу,
сидевшему с другой стороны. Весь вечер она заметно кокетничала с обоими, и эта
бесцельная игра женщины ревниво раздражала Степанова. Временами ему хотелось
грубо подойти к ней и прямо спросить: «Чего ты хочешь?» Но вопрос гаснул,
напряженное равнодушие сменяло остроту мысли, и снова продолжалась игра глаз,
взглядов, улыбок и фраз.
Когда
Зауэр, поднявшись из-за рояля, подошла к кучке умолкших, потускневших от бессонной
ночи людей, всем показалось, что она скажет что-то, засмеется или предложит
идти домой. Но женщина села молча, медленно улыбаясь глазами, и замерла.
Молчание становилось тягостным.
– Чего
все ждут? – уронила маленькая артистка, сидевшая рядом с Лидией. –
Клуб закрывается… ехать сегодня, по-видимому, некуда. А все ждут чего-то. Чего,
а?
– Ждут,
что женщины начнут целовать мужчин и признаются им в любви, – засмеялся студент. –
Мы слабы и нерешительны. Женщины! Освободитесь от предрассудков!
Масляная,
осторожная улыбка приподняла его верхнюю губу, обнажив ряд белых зубов. Никто
не засмеялся. Артистка, размышляя о чем-то, поправила волосы, Лидия Зауэр
механически посмотрела на говорившего, и ее розовое, холодное лицо стало совсем
чужим. Студент продолжал:
– Здесь
почти темно, настроение падает, и я предлагаю зажечь электричество. Зажгите,
господа, электричество!
– Никакое
электричество не поможет вам увидеть себя, – съязвил Степанов, делая мистическое
лицо.
Студент,
вспомнив свою некрасивую, отталкивающую наружность, понял и отпарировал:
– Да
здравствует общество трезвости!
От
шутки, фальшиво брошенной в унылую тишину душ, стало еще скучнее. Три женских
лица, слабо озаренные упавшими через тусклый паркет лучами зажженного
канделябра, три разных – как разные цветы – лица, настойчиво, безмолвно
требовали тонкого сверкающего разговора, непринужденного остроумия,
изысканности и силы удачно сказанных, уверенно верным тоном звучащих фраз.
Но
мужчины, сидевшие с ними, бессильно стыли в мертвенном ожидании чего-то, не зависящего
от их усилий и воли, что властно стало бы в их сердцах и сделало их – не ими, а
новыми, с ясной, кипучей кровью, дерзостью мгновенных желаний и звонким словом,
выходящим легко, как утренний пар полей. Утомленные и оцепеневшие в
раздражающей, бесплодной смене все новых и новых впечатлений, они сидели,
перебрасываясь редкими фразами, тайно обнажающими ленивый сон мысли, усталость
и отчужденность.
Беллетрист,
помолчав минут пять, пробасил:
– В
данный момент где-нибудь на другой половине земного шара начался день. Тропическое
солнце стоит в зените и льет кипящую, золотую смолу. Пальмы, араукарии, бананы…
а здесь…
– А
здесь? – Артистка перевела свои сосредоточенно-кроткие глаза с кончиков
туфель на беллетриста. – Продолжайте, вы так хорошо начали…
– M-м…
здесь… – Беллетрист запнулся. – Здесь – мы – люди полуночной страны и
полуночных переживаний. Люди реальных снов, грез и мифов. Меня интересует,
собственно говоря, контраст. То, что здесь – стремление, т. е. краски,
стихийная сила жизни, бред знойной страсти – там, под волшебным кругом
экватора, и есть сама жизнь, действительность… Наоборот – желания тех смуглых
людей юга – наша смерть, духовное уничтожение и, может быть, – скотство.
– Позвольте, –
сказал Степанов, – конечно, интеллект их ленив… но разве вы ни в грош не
ставите органическую цельность здоровой психики и красоту примитива?
– «Двадцать
во-о-семь!» – донесся из угловой залы голос крупье, и тотчас же кто-то, поперхнувшись
от жадности, крикнул глухим вздохом: «Довольно!»
– Да! –
ненатурально взвинчиваясь, продолжал беллетрист, – мы, северяне, люди
крыльев, крылатых слов и порывов, крылатого мозга и крылатых сердец. Мы –
прообраз грядущего. Мы бесконечно сильны, сильны сверхъестественной чуткостью
наших организаций, творческим, коллективным пожаром целой страны…
Степанов
смотрел на студента и беллетриста и точно теперь только увидел их впалые лбы,
неврастенически сдавленные виски, испитые лица, провалившиеся глаза и редкие
волосы. Курсистка Антонова пристально смотрела на беллетриста, женским чутьем
угадывая льстящее ей желание мужчины понравиться недурной женщине. Артистка
невинно переводила глаза с одного лица на другое, делая вид, что все ей понятно
и что сама она тоже принадлежит к крылатой северной породе людей.
И все
остальные, сознавая насильно, чужими словами проникшую в их голову мысль о величии
и ценности человека, задерживались на ней гордым утверждением, выраженным в
коротком, слепом звуке «я», безотчетно думая, что только их жизнь таит в себе
лучи будущих озарений, силы и мощи. Об этом говорили самодовольно застывшие
взгляды и упрямо чуть-чуть склоненные головы. И холодно, странно, чуждо
светилось между ними лицо Лидии Зауэр.
Беллетрист,
поверив в свою искренность, говорил еще много и раздраженно о людях, потом
незаметно перешел на себя и окончательно заинтересовал курсистку Антонову.
Страстно, всю жизнь лелеемая ложь о себе давалась ему легко. Все слушали. И
каждому хотелось так же сказочно, похоже на правду, рассказать о себе.
Потом
беллетрист смолк, закурил папиросу, рассчитано задумался и стал смотреть невидящим
взглядом на бронзовый узор двери. Прошла минута, и вдруг отчетливый, грудной женский
голос пропел мягким речитативом:
По синим волнам океана,
Чуть звезды блеснут в небесах,
Корабль одинокий несется,
Несется на всех парусах.
Не гнутся высокие мачты,
На них паруса не шумят…
– Лидия, –
сказал Степанов, когда женщина осторожно остановилась. – Прекрасно! Дальше,
дальше! Мы ждем!
– Это
не моя музыка, – сказала Зауэр, и ее маленькие, розовые уши чуть
покраснели, – но я буду дальше… если не скучно…
– Браво,
браво, браво! – зачастил, словно залаял студент. – Ну же, дорогая
Лидия, не мучьте!
Розовое,
холодное лицо вдумчиво напряглось, и снова в томительной тишине зала, усиливаясь
и звеня, поплыло великое о великом:
…Но спят усачи-гренадеры –
В равнине, где Эльба шумит,
Под снегом холодной России,
Под знойным песком пирамид.
Тяжелый
холод чужой хлынувшей силы сдавил грудь Степанова. Он неподвижно сидел и думал,
как мало нужно для того, чтобы серая фигура в исторической треуголке, с руками,
скрещенными на груди, и пристальным огнем глаз ожила в столетней пропасти
времени… две-три строки, музыкальная фраза…
И маршалы зова не слышат:
Иные погибли в бою,
Иные ему изменили
И продали шпагу свою.
Голос
Лидии вздрагивал почти незаметным, нежным волнением, но опущенные ресницы
скрывали взгляд, и Степанову хотелось сказать: «Не мучьте! Бросьте страшное
издевательство!»
Через
мгновение он увлекся и, зараженный сам стихийной, трагической жизнью царственно
погибшего человека, почувствовал, как защекотала горло невысказанная, умиленная
благодарность живого к мертвому; смешное и трогательное волнение гуся, когда
из-за досок птичника слышит он падающее с высоты курлыканье перелетных бродяг,
бежит, хромая, и валится на распластанные, ожиревшие крылья в осеннюю, больную
траву.
Стоит он и тяжко вздыхает,
Пока озарится восток,
И падают горькие слезы
Из глаз на холодный песок…
И, по
мере того, как стихотворение подходило к концу, лица становились натянутыми,
упрямыми, притворно скучающими. А Лидия Зауэр думала, по-видимому, не о них и
не о том, в чьем образе неразрывно сплетено золото императорских орлов с
грозной музыкой Марсельезы. Глаза ее оставались покойными, слегка влажными и
холодными: человека стихийной силы здесь не было. Но в голосе ее так же, как в
своей душе, Степанов чувствовал незримые руки мольбы, протянутые к плоской
равнине жизни и к вечно витающему, вспыхивая редкими воплощениями, призраку
человека.
Розовое
лицо смолкло; тонкие, неторопливые пальцы стали поправлять волосы – обычное
движение женщины, думающей о мыслях других людей. Кто-то встал, зажег
электричество и сел на прежнее место.
Но лучше
бы он не делал этого, потому что в безжалостном свете раскаленной проволоки еще
жалче и бессильнее было его лицо маленькой твари, сожженной бесплодной мечтой о
силе и красоте.
|