На досуге
Начальник
еще не приходил в контору. Это было на руку писарю и старшему надзирателю.
Человек не рожден для труда. Труд, даже для пользы государственной – проклятие,
и больше ничего. Иначе бог не пожелал бы Адаму, в виде прощального напутствия,
«есть хлеб в поте лица своего».
Мысль
эта кстати напомнила разомлевшему писарю, что стоит невыносимая жара и что его
красное, телячье лицо с оттопыренными ушами обливается потом. Задумчиво вытащил
он платок и меланхолично утерся. Право, не стоит ради тридцатирублевого
жалованья приходить так рано. Годы его – молодые, кипучие… Сидеть и
переписывать цифры, да возиться с арестантскими билетами – такое скучное
занятие. То ли дело – вечер. На бульваре вспыхивают разноцветные огни.
Аппетитно звякают тарелки в буфете и гуляют барышни. Разные барышни. В
платочках и шляпах, толстые, тонкие, низенькие, высокие, на выбор. Писарь идет,
крутит ус, дергает задом и поигрывает тросточкой.
– Пардон,
мадмуазель! Молоденькие, а в одиночестве… И не скучно-с?..
– Хи,
хи! Что это, право, за наказание!.. Такие кавалеры, а пристаете!..
– А
вы, барышня, не чопуритесь!.. Так приятно в вечер майский с вами под руку
гулять!.. И так приятно чай китайский с милой сердцу распивать-с!..
– Хи,
хи!..
– Хе-хе!..
Легкие
писарские мысли нарушены зевотой надзирателя, старой тюремной крысы, с седыми
торчащими усами и красными, слезящимися глазками. Он зевает так, как будто
хочет проглотить всех мух, летающих в комнате. Наконец, беззубый рот его
закрывается и он бормочет:
– А
уголь-то не везут… Выходит, что к подрядчику идти надо…
С
подрядчиком у него кой-какие сделки, на почве безгрешных доходов. Вот еще дрова
– тоже статья доходная. На арестантской крупе да картошке не разжиреешь. Нет,
нет – да и «волынка», бунт. Не хотят, бестии, «экономную» пищу есть. Так что с
перерывами – подкормишь, да и опять в карман. Беспокойно. То ли дело – дрова,
керосин, уголь… Святое, можно сказать, занятие…
Часы
бьют десять. Жар усиливается. В решетчатых окнах недвижно стынут тополи, залитые
жарким блеском. Кругом – шкафы, книги с ярлыками, старые кандалы в углу. Муха
беспомощно барахтается в чернилах. Тишина.
Сонно
цепенеет писарь, развалившись на стуле, и разевает рот, изнемогая от жары. Надзиратель
стоит, расставив ноги, шевелит усами и мысленно усчитывает лампадное масло.
Тишина, скука; оба зевают, крестят рты, говорят: «фу, черт!» – и зевают снова.
На
крыльце – быстрые, мерные шаги; тень, мелькнувшая за окном. Медленно
открывается дверь, визжа блоком. Тщедушная фигура рассыльного с черным
портфелем и разносной книгой водворяется в канцелярию и обнажает вспотевшую
голову.
– От
товарища прокурора… Письма политическим…
Тишина
нарушена. Радостное оживление оскаливает белые, лошадиные зубы писаря. Перо
бойко и игриво расчеркивается в книге, и снова хлопает визжащая дверь. На столе
– небольшая кучка писем, открыток, измазанных штемпелями. Писарь роется в них,
подносит к глазам, шевелит губами и откладывает в сторону.
– Вот-с! –
торжествующе восклицает он, небрежно, как бы случайно подымая двумя пальцами
большой, синий конверт. – Вот-с, вы, Иван Палыч, говорили, что отец Абрамсону
не напишет! Я уж его почерк сразу узнал!..
– Что-то
невдомек мне, – лениво зевает надзиратель, шевеля усами: – что он
писал у в прошедший раз?..
– Что
писал! – громко продолжает писарь, вытаскивая письмо. – А то писал,
что ты, так сказать – более мне не сын. Я, говорит, идеи твои считаю одной
фантазией… И потому, говорит, более от меня писем не жди…
– Что
ж, – меланхолично резонирует «старший», подсаживаясь к столу. – Когда
этакое супротивление со стороны своего дитя… Забыв бога, к примеру, царя…
– Иван
Павлыч! – радостно взвизгивает писарь, хватая надзирателя за рукав. –
От невесты Козловскому письмо!.. Ну, интересно же пишут, господи боже мой!..
– Значит
– на прогулку сегодня не пойдет, – щурится Иван Павлыч. – Он этак
всегда. Я в глазок[18]
сматривал. Долго письма читает…
Писарь
торопливо, с жадным любопытством в глазах, пробегает открытку, мелко исписанную
нервным, женским почерком. На открытке – заграничный вид, лесистые горы,
мостики, водопад.
– В
глазок сматривал, – продолжает Иван Павлыч и щурится, ехидно усмехаясь,
отчего вваливается его беззубый, черный рот и прыгает жиденькая, козлиная
бородка. – Когда плачет, когда смеется. Потом прячет, чтобы, тово, при
обыске не отобрали… Свернет это мелконько в трубочку – да и в сапог… Смехи!..
Потом, значит, зачнет ходить и все мечтает… А я тут ключами – трах!.. –
«На прогулку!» – «Я, говорит, сегодня не пойду»… – «Как, говорю, не
пойдете? По инструкции, говорю, вы обязаны положенное отгулять!» – Раскричится,
дрожит… Сме-ехи!..
– «Ми-лый…
м… мой. Пе… тя…» – торжественно читает писарь, стараясь придать голосу
натуральное, смешливое выражение. – Про-сти-что-дол-го-не-пи-са-ла-те-бе.
Ма-ма-бы-ла-боль-на-и…
Писарь
кашляет и подмигивает надзирателю.
– Мама-то
с усами была! Знаем мы! – говорит он, и оба хохочут. Чтение продолжается.
–…бу-ду-те-бя-жда-ать…
те-бя-сош-лют-в-Сибирь… Там-уви-дим-ся… При-е-хать-же-мне, сам знаешь, –
нель-зя…
– Врет! –
категорически решает Иван Павлыч. – Что ей в этом мозгляке? Худой, как таракан…
Я карточку ейную видел в Козловского камере… Красивая!.. Разве без мужика баба
обойдется? Врет! Просто туману в глаза пущает, чтобы не тревожил письмами…
– Само
собой! – кивает писарь. – Я вот тоже думаю: у них это там – идеи,
фантазии всякие… А о кроватке-то, поди – нет, нет – да и вспомнят!..
– Что
барская кость, – говорит внушительно Иван Павлыч, – что мещанская
кость, – что крестьянская кость. Все едино. Одного, значит, положения
природа требует…
– Жди
его! – негодующе восклицает писарь. – Да он до Сибири на что годен
будет! Измочалится совсем! Будет не мужчина, а… тьфу! Ей тоже хочется, небось,
ха, ха, ха!..
– Хе-хе-хе!..
Любовь, значит, такое дело… Бе-е-ды!..
– Вот! –
писарь подымает палец. – Написано: «здесь мно-го-инте-рес-ных-людей»… Видите?
Так оно и выходит: ты здесь, милочек мой, посиди, а я там хвостом подмахну!..
Ха-ха!..
– Хе-хе-хе!..
– Какая
панорама! – говорит писарь, рассматривая швейцарский вид. – Разные
виды!..
– Тьфу!.. –
Надзиратель вскакивает и вдруг с ожесточением плюет. – Чем люди занимаются!
Романы разводят!.. Амуры разные, сволочь жидовская, подпускают… А ты за них
отвечай, тревожься… Па-а-литика!..
Он
пренебрежительно щурит глаза и взволнованно шевелит усами. Потом снова садится
и говорит:
– А
только этот Козловский не стоит, чтобы ему письма давать… Супротивнее всех… Позавчера:
«Кончайте прогулку», – говорю, время уж загонять было. – «Еще,
говорит, полчаса и не прошло!» – Крик, шум поднял… Начальник выбежал… А
что, – меняет тон Иван Павлыч и сладко, ехидно улыбается, – ждет
письма-то?
Писарь
подымает брови.
– Не
ждет, а сохнет! – веско говорит он. – Каждый день шляется в контору –
нет ли чего, не послали ли на просмотр к прокурору…
– Так
вы уж, будьте добры, не давайте ему, а? Потому что не заслужил, ей-богу!.. Ведь
я что… разве по злобе? А только что нет в человеке никакого уважения…
Писарь с
минуту думает, зажав нос двумя пальцами и крепко зажмурившись.
– Чего
ж? – роняет он, наконец, небрежно, но решительно. – Мо-ожно… Картинку
себе возьму…
В камере
палит зной. В решетчатом переплете ослепительно сверкает голубое, бесстыжее небо.
Человек
ходит по камере и, подолгу останавливаясь у окна, с тоской глядит на далекие,
фиолетовые горы, на голубую, морскую зыбь, где растопленный, золотистый воздух
баюкает огромные, молочные облака.
Губы его
шепчут:
– Катя,
милая, где ты, где? Пиши мне, пиши же, пиши!..
|