Увеличить |
История Таурена
(Из похождений Пик-Мика)
I
Западня
Я был
схвачен, посажен неизвестными мне людьми в карету и увезен. Некоторое время –
спазмы, удушья и сильнейшее сердцебиение, явившиеся результатом внезапного
испуга, – заставили меня думать, что наступил последний момент. Я ждал
смерти. Волнение прошло, и я отдышался, но не мог произнести ни одного слова.
Мой рот был натуго затянут платком, а руки скручены сзади тонким, но крепким
ремнем. Со мной, в карете, сидело двое. Они смотрели по сторонам, как жандармы,
не любящие встречаться взглядом с глазами пленника. Один – справа – был рослый
черноволосый парень, с неуловимо фатальным обликом черт, присущим людям, готовым
на все. Сосредоточенно-мстительное выражение его лица было почти болезненным.
Второй, уступая первому в росте и сложении, обладал прелестными голубыми
глазами, напоминающими глаза женщины.
Он был
безусловно красив, и по контрасту с изящным лицом это же самое фатально-роковое
в его лице производило отталкивающее впечатление. Из того, что мне не завязали
глаз, я понял, как мало боятся меня эти два человека, решившие, очевидно,
заранее, что мне в другой раз увидеть их не придется. Иначе говоря, их
намерения относительно меня были вне спора. Меня хотели убить.
Я знал,
и знал очень хорошо, что в фактах жизни моей и даже в помыслах нет никакого повода
для насилия над моей личностью. Чтобы окончательно убедить себя в этом, я
проследил мысленно свою жизнь от пеленок до похищения. Она была безгрешна и
незначительна. Следовательно, похищение явилось результатом какой-то
непонятной, но несомненной ошибки.
Не зная
все-таки, что произойдет дальше, я переживал сильный страх. Мы выехали на
окраину городка и свернули к морю, где в узком полосе прибрежного тумана
обрисовывались хмурые, без окон, постройки; вероятно – склады или сараи. Колеса
скрипели по мокрому от утреннего дождя песку, и, наконец, карета остановилась
против старых деревянных ворот. Меня высадили, втолкнули в калитку и провели
через заваленный ржавыми якорями двор в небольшой, кирпичный подвал.
Теперь,
когда мне, по-видимому, предстояло уже нечто определенное – смерть, плен или
свобода, – я приободрился и рассмотрел с большим вниманием окружающее. За
грязным столом деревянным сидело пять молодцов, приблизительно в тридцатилетнем
возрасте, в обычных городских, сильно потертых костюмах. Лица их я припоминал
потом, в данный же момент мне бросилось в глаза то, что все они смотрели на
меня с чувством удовлетворения и нетерпения. На столе горела свеча, слабо
озаряя призрачным рыжим светом полутемные углы подвала, полного сора, сломанных
лопат и пустых ящиков, а дневной свет, скатываясь со двора по ступенькам, едва
достигал стола. Вероятно, это было случайным местом для заседания, смысл и цель
которого пока были темны.
Я стоял,
поматывая головой с завязанным ртом, с видом лошади, одолеваемой мухами. Мне
развязали руки. В тот же миг я сорвал затекшими пальцами туго стягивавший лицо
платок и перевел дух. Нервно дергающийся, с крикливым лицом, человек, сидевший
на председательском месте, т. е. в центре, сказал:
– От
того, насколько вы будете чистосердечны и откровенны, зависит ваша жизнь.
II
Допрос
Раньше
чем кто-либо успел вставить еще слово – я разразился протестами. Я указывал на
недопустимость – со всех точек зрения – подобного бесцеремонного, ужасающего
обращения с каким бы то ни было человеком. Я упомянул, что мой адрес известен и
во всякую минуту можно придти ко мне со всеми делами, даже такими, которые
требуют похищения. Я объяснял, что служу в почтамте и неповинен в сообщничестве
с подонками общества. Я сказал даже, что буду жаловаться прокурору. В
заключение, дав понять этим людям всю силу потрясения, перенесенного мной, я
развел руками и, горестно усмехаясь, сел на пустой ящик.
Человек
с крикливым лицом сказал пронзительным, как у молодого петуха, голосом:
– Дело
идет о вашей жизни. Не думаю, чтобы вы выпутались. Все же откровенность может
помочь вам, если окажется, что этого вы заслуживаете.
– Бандит! –
взревел я, сжимая руки. – Что случилось?! Каким планам вашим я помешал?!
Другой
товарищ его, вялый, как чахоточная улитка, задумчиво погрыз ногти, уперся руками
в стол и, кашляя, начал:
– Знали
вы Таурена Байю?
Я знал
Байю. Неопределенное предчувствие света, готового, наконец, разрушить этот кошмар,
заставило меня тряхнуть памятью. Но я не мог ничего припомнить.
– Байя? –
переспросил я. – Знаю. Три месяца бутылочного знакомства.
– Может
быть… может быть… Дайте нам объяснение.
– Охотно.
Вялый
человек пристально осмотрел меня, вытащил из кармана клочок бумаги и протянул
мне. Надев очки, я прочел семь слов, выведенных ужасным почерком, как попало.
Местами перо прорвало бумагу. На ней было написано: «Телячья головка тортю.
Пик-Мик знает все».
Я мог бы
засмеяться теперь же, но удержался. То, что мне показалось смешным теперь, относилось
именно к телячьей головке, связи же ее с моим похищением я еще не видел. Я
ждал.
– Вы
уличены, – сказал председатель. – Смотрите, как он побледнел!
Предатель!
– Расскажите
вы, – спокойно возразил я. – Расскажите все, имеющее касательства к
этой дрянной бумажке. Я вижу, что ослеп. Я недогадлив. Дайте мне нить.
Председатель,
усмехаясь над предполагаемым притворством моим, сказал мне, что они анархисты,
что член их сообщества, Таурен Байя, уличенный в сношениях с полицией и успевший
уже выдать шесть человек, убит третьего дня товарищами. На вопрос о причинах
гнусного своего поведения, он ответил кривой улыбкой. В него выпустили две
пули. Байя упал, вскричав: – «Бумагу!» Умирающий, еле водя рукой, с
усмешкой на влажном от предсмертного пота лице, успел написать
многозначительную фразу, которую прочел я.
Председатель
не кончил еще повествования, как я, не в силах будучи одолеть безумный смех,
закрыл руками лицо и стоял так, трясясь и плача от хохота. В зловещем, темном
тумане этого дела истина показала мне бесстрастное свое лицо, глубокое и
спокойное, как вода озера, баюкающего трупы и водяные лилии; но озеро ни
сквернее, ни чище, и так же смотрят в него небо и человек.
III
Показание
То, что
я сообщил анархистам, было принято ими, вероятно, за шутку, так как, окончив
рассказ, я увидел направленные на себя дула револьверов; но не будем
предупреждать событий.
– Видите
ли, – сказал я, – месяца три назад я познакомился с господином Байей
в кабачке «Нелюдимов», где так хорошо дремлется после обеда у солнечного окна
среди мух. Большинство знакомств завязывается случайно, наше не составляло
исключения. Байя пришел со своим хлебом и сыром. Взяв полбутылки вина, он
принялся насыщаться с завидным аппетитом молодости. Я смотрел на него в упор,
заинтересованный его жизнерадостным, краснощеким лицом; он обернулся, а я
раскланялся.
В тот
день со мной не было друзей, обычных спутников моих по местам таинственным и
приятным, и я, как общительный человек, хотел подцепить парня. Я понравился
Байе своим видом скромного учителя, своим тихим голосом и оригинальными
замечаниями. Горячо обсуждая общественные и политические вопросы, мы, взяв еще
бутылку вина, немного охмелели, и тут, хлопнув меня по плечу, Байя сказал:
– Проклятые
буржуа!
– Вот
именно, – подтвердил я, – они все мерзавцы.
– Я
анархист, – сказал он, бросая в рот крошки сыра, – а вы?
– Пикмист.
– Крайний?
– Немного.
Тут он
потребовал объяснений. Я сказал ему несколько темных фраз, пересыпав их цитатами
из Анакреона и Джона Стюарта Милля. Сделав вид, что понял, он посмотрел в
пустой стакан и вздохнул.
Я был
голоден; вкусный пар кушаний, заказанных мною, взвился над столом.
– Господин
Байя, – сказал я, – позвольте вас угостить.
Его лицо
выразило высокомерие и презрение.
– Я
ел, – сказал он, отворачиваясь от соблазна. – Герои Спарты ели
кровяную похлебку. Роскошь развращает тело и дух.
– Все-таки, –
возразил я, – вы, может быть, шутите. Это довольно вкусно.
– Нет,
я скромен в привычках. Класс населения, к которому принадлежу я, питается хлебом,
сыром и вареным картофелем. Я был бы изменником.
Положив
ложку и вытерев губы, я сосредоточенно, с оттенком сурового сарказма в голосе и
настоящим одушевлением развил Байе миросозерцание опыта и греха, доказывая, что
человеку ничто человеческое не чуждо. Самые отчаянные софизмы я так принарядил
и украсил, что Байя улыбнулся не раз. Чудеса в нашей власти. Байя съел телячью
головку тортю. Блюдо это требует, в целях насыщения, некоторой настойчивости.
Мы взяли еще по порции.
– Хорошая, –
сказал Байя, – я раньше не пробовал.
Вечерело.
Около третьей бутылки я задремал, а когда очнулся, Байя исчез. Бросая ретроспективный
взгляд в туманную глубину истории, мы видим международные осложнения, родителями
коих были глупые короли и не менее глупые королевы, считавшие нужным громить соседа
каждый раз, как только сосед по рассеянности в письме напишет «…и прочая…» –
два, а не три раза. Примером ничтожных причин и больших последствий явился
Байя. Четыре раза встретил я его в ресторане «Подходи веселее», и каждый раз
требовал он телячью головку. Это стало его коронным кушаньем, раем, манией. В
пятый раз он сообщил мне, лениво требуя Шамбертэна, что хочет повеселиться. Я
ободрил его, как только умел. Пятая наша встреча ознаменовалась коротеньким
диалогом (за неимением телячьей головки последовал соус из раковых шеек и Клоде-Вужо).
Байя сказал: «Маленький ручеек впадает в маленькую реку, маленькая река – в большую
реку, а большая река – в море. Я думаю, что впаду в море». «Аллегория!» –
заметил я, подмигнув Байе. «Это много говорит моему сердцу, – сказал
он, – выпьем стаканчик». В шестой раз он влез на фонарный столб закурить
сигару и крикнул: «Смерть буржую!» Я утешил его. Через неделю мы столкнулись у
граций, и Байя, обливаясь слезами, сказал, что продал ящик револьверов. Затем
он впал в мрачно-игривое настроение разрушителя. «Быть может, через неделю мне
снесут голову, – сказал Байя, – немножко солнца, вина и женщин
хочется всякому молодому человеку. За мной следят». И больше я не видал его.
Таков
был рассказ мой судьям, слушавшим напряженно и гневно. «Ясно, – заключил
я, – что для такой жизни, какую повел несчастный Таурен Байя, нужны были
деньги. Он взял их у ваших врагов. Отсюда предательство. Мрачный юмор записки
ясен: простреленный сразу двумя пулями, он не мог уже ни на что больше
надеяться и отомстил вам мистификацией. Горьким смехом над собой самим полны
эти строки, выведенные предсмертной дрожью руки. Я сказал правду».
– Буржуа!
Вы умрете! – вскричал молчавший до того анархист. – Не может видевший
нас в лицо выйти живым отсюда.
Пять
револьверов окружили меня. С неистовством, мыслимым лишь в грозной опасности, я
отпрыгнул назад, толкнул к судьям растерявшегося своего конвоира и вылетел по
ступенькам вверх. Выстрелы и свист пуль показались мне страшным сном. Я был уже
у ворот, в двадцати шагах расстояния от преследователей. Снова раздались
выстрелы, но как трудно попасть в бегущего! Я мчался берегом, у самой воды, к
далекой деревне.
Я был
теперь вне опасности. Некоторое время за мною еще гнались, но мне ли, взявшему
приз в беге на олимпийских играх, бояться любителей? Моей скорости могли бы
позавидовать автомобиль и верблюд. Через минуту я пошел шагом, переводя дыхание
и оборачиваясь; на светлом песке неправильным треугольником, замедляя шаг,
трусили мои враги.
Еще
немного – и они остановились, повернули, ушли. Я не сердит – я жив, – а
если бы умер, мне тоже не было бы времени рассердиться. Грустно опустив голову,
я шел скорым шагом к деревне, проголодавшийся, мечтая о молоке, свежей рыбе и
размышляя о Таурене. От телятины погибла идея.
|