10
– Рябит, –
сказал Фаддей, задрожав, – рябит чего-то, Леночка, в глазах – прочти-ка. Я
очки не знаю куда дел.
Леночка
взяла листок, прочла, задохнулась.
– О
Gott, du barmherzlicher! Alexander ist tot![93]
Она
покраснела, взглянула на Фаддея грозно и не узнавая его и всхлипнула.
– Очки
вот, – лепетал Фаддей, – забыл и не вижу.
Он повозился,
покружился по комнате, нашел очки и еще раз прочел.
Перед
ним лежала корректура его романа и официальная бумага о смерти А. С. Грибоедова
– для напечатания в «Северной пчеле».
– И
вот не понимаю, милый друг Леночка, как это так, без предупреждения… Как это возможно
так делать?
Но
Леночка ушла.
Тогда он
смирился, сел за стол, вспотел сразу и нахлюпился, стал жалок.
Посмотрел
на корректуру своего романа, который собирался отправить Грибоедову для критики, –
и сдался – так, как когда-то сдавался русскому офицеру.
– Ах
ты, боже мой. И почитать некому – роман выходит, – и вдруг ему стало жалко
себя. Он поплакал над собой.
– Родился-то
когда? Когда родился? – захлопотал он. – Батюшки! – хлопнул он
себя по лысине. – Писать-то как? Не помню! Убей меня, не помню. Лет-то
сколько? Ай-ай! Тридцать девять, – решил он вдруг. – Помню. Нет, не
помню. И не тридцать девять, а тридцать… тридцать четыре. Как так? – И он
испугался.
– Траур, –
вскочил он, – траур надеть. На весь дом траур налагаю. На всю Россию
надеть, – и струсил, спутался, опять сел за стол.
– Сообщить…
Гречу.
Но уже
звонок раздался в парадной.
Входили
к нему Греч, Петя Каратыгин, важные. Фаддей обиделся, что они раньше узнали.
Но когда
увидел важное лицо Пети и горький рот Греча, – он встал, и слезы обильно
полились безо всякого предупреждения по его лицу.
Потом
сразу прекратились, и он очень быстро стал говорить:
– Вот,
четырнадцатое марта. Вот годовщина-то. Ровно год назад привез трактат Туркменчайский,
и вот – четырнадцатого марта – известие. Того же самого числа. Врагов торжество
не страшно-с, – говорил он о каких-то врагах, чуть ли не о своих
собственных. – Есть люди, которые живут по правилу:
Гори все в огне,
Будь лишь тёпло мне!
– Мне
доверял он все, друг единственный, – ударил он себя в грудь. – Гений
единственный скончался! И нет более!
И,
уловив почтительные взгляды, Фаддей вдруг перевел дух. Единственный друг
единственного гения, которого нет более! Это он! Он стал деловит, еще раз
шмыгнул платком по глазам и потащил всех к выходу. Он не знал еще ясно, что
нужно предпринять – хлопотать в цензуре о «Горе», хлопотать о каких-нибудь еще
других делах, сообщать.
Он вдруг
оставил Петю и Греча в передней, побежал в кабинет, выдвинул ящик в столе, достал
рукопись, побежал к Пете и Гречу и сунул им под нос, забарабанил пальцем.
– «Горе
мое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов. 5 июля 1828 г.». Знал ли я,
знал ли он! Когда писал, обнял я его, говорю: ты мне твое горе даришь, а у меня
своего много.
И опять
побежал в кабинет, запер «Горе» на ключ.
На улице
он быстро отстал от Пети и Греча, встречал, останавливал, говорил, что бежит печатать
некролог, и бежал дальше. Но почти все знали уже и только кивали сочувственно.
Тогда он взял извозчика, поехал к Кате, потом подумал, что неприлично, и
прихрабрился: «Как так неприлично! Александр Сергеевич скончался». Он не боялся
уже произносить его имени, как вначале. Катя его приняла не сразу:
– Барыня
одеваются к репетиции.
Фаддей
услышал смех и подумал с облегчением: не знает. Катя вошла в костюме Армиды.
Когда
она узнала, она побледнела, перекрестилась набожно:
– Царство
небесное, – и не заплакала. Посидела, сложа руки, потом вздохнула всею
грудью:
– На
репетицию нужно. Эх, сегодня гадко танцевать буду.
А не
заплакала потому, что была в костюме Армиды.
Очутившись
на улице, Фаддей почувствовал себя сиротливо. Сочувствовали и даже очень, но
какое-то равнодушие было, равнодушие общее. Удивления не было. Он поплелся в
«Пчелу». Там он сидел важный, надутый и удерживался от обычных шуток. Принял
двух литераторов, просмотрел хронику. Несколько успокоился. Сиротство исчезало
мало-помалу. Роман выходит в свет в мае, газета какую роль, чисто европейскую
играет. Да, можно будет жить и так, и без… Но все-таки… Тут же он
забеспокоился. Александр Сергеевич был теперь далеко, может, он и видит, и
слышит, и всякую мысль примечает без труда. Бог, может быть, ему все скажет. Он
похитрил:
– Не
смогу жить без друга единственного. Упокой, Господи, душу гениального
Александра Сергеевича.
Вечером
он заскучал, домой не поехал, а зашел в портерную. Там его знали, и половой
низко поклонился. Увидя старого отставного офицера-пьяницу, которого разок
описал уже в очерке как ветерана двенадцатого года, пригласил к столу и угостил
портером. Он стал ему рассказывать о Грибоедове.
– А
вот был случай у нас в полку, – ответил старый офицер, – служил в
прапорах некто… Свенцицкий. Вот он поехал раз – дай, думает, погуляю… И
назавтра что же? Нашли без головы.
Фаддей
отер фуляром лоб.
– Не
было, – сказал он и вдруг побагровел, – не было этого… Свенцицкого. Врете
вы все.
И
смахнул бутылки со стола.
|