2
Поеживаясь
от ночного холода, в халате и туфлях, Грибоедов щурился на человека, которого
ввели два казака. Очки, он помнил, положил на столик, а на столике их не было.
Две свечи колебались и чадили. Сашка застрял позади, в дверях, и наблюдал. Он
был в исподнем платье.
Вошедший
человек был большого роста, в простой одежде: кулиджа его лоснилась, а баранья
шапка была в лысинах.
– Мне
нужно переговорить с вами наедине, ваше превосходительство, – сказал он
по-французски.
Грибоедов
помедлил.
– Кто
вы? – спросил он осторожно.
– Я
имел честь угощать ваше превосходительство на приеме у его величества и был у
вас по делу. Вероятно, вы не узнаете меня из-за одежды.
Грибоедов
махнул рукой казакам и Сашке.
– Садитесь, –
сказал он.
Ходжа-Мирза-Якуб
опустился на стул прямо и бережно. Он оглядывал комнату, в которой еще стояли
чемоданы. Снег таял на его востроносых богатых туфлях. Потом, слегка вздохнув,
как человек, уставший от дела, о котором предстояло говорить, он начал:
– Ваше
превосходительство! Простите меня за ночное беспокойство. Фамилия моя Маркарян,
и я происхожу из города Эривани.
3
Уже
столетие назад слово «измена» казалось взятым из оды или далекого предания. Уже
столетие назад заменил Мицкевич «изменника» – «ренегатом».
Перешедший
границу государства изменял не государству, а одежде, речи, мыслям, вере и
женщинам. Немецкий поэт, принужденный жить в Париже, писал, что мысли его
сосланы во французский язык. Двоеверие, двоеречие, двоемыслие – и между ними на
тонком мостике человек.
Столетие
назад государство русское имело руководителем иностранной политики Нессельрода,
человека многоязычного и поэтому бессмысленного. Терялась граница между
дипломатическим дамским письмом и изменничьим шифром.
«Измена»
стала словом военным и применялась только в том случае, если человек изменял
один раз, – двукратная измена уже переходила в разряд дел дипломатических.
Самсон-хан,
выдачи которого добивался Александр Сергеевич, друг Фаддея, был изменником не
потому, что изменил России, а потому, что изменил Павлу, Александру и Николаю.
Он был ренегатом. Прапорщик Скрыплев просто болтался у русской миссии. Он не
был ни изменником, ни ренегатом. Для него в языке существовало другое слово:
переметчик.
Пространство
и время по-разному влияют на слово «измена». Пространство делает его коротким и
страшным. Солдат пробирается ночью во вражеский лагерь и предается врагам. Несколько
сот сажен бездорожья, лесистого или голого, ровного или гористого, меняют его
навсегда. Замешиваются, теряются – не границы государства, а границы человека.
Фаддей,
верный и любимый друг Александра Сергеевича, русский офицер, передался французам,
сражался против русских войск в 1812 году, попал в плен к своим и стал русским
литератором. Восемь лет сделало измену расплывчатым словом, пригодным для
журнальной полемики.
Простое
дело переметчика.
Русский
поэт Тепляков, бывший в 1829 году свидетелем турецкой кампании, так ее описывает:
«Посреди
толпы увидел я двух турецких переметчиков. Один из них поразил меня своим колоссальным
ростом, своей гордой, воинственной поступью; другой – блеском женоподобной красоты
своей, цветом юного, почти отроческого возраста. Оба явились к нашим аванпостам
и передались, наскучив дисциплиною регулярных войск, посреди коих принуждены
были тянуть лямку». Им задержали жалованье – сорок пиастров.
И все же
нет слова более страшного, чем измена. Государства оскорблены ею, как человек,
которому изменила любовница и которого предал друг.
Ходжа-Мирза-Якуб,
человек большого роста, учености и богатства, был евнух.
Его
оскопило государство персиянское, без злобы и ненависти, потому что этому
государству требовались евнухи. Были места, которые могли заниматься только
людьми изуродованными – евнухами. Пятнадцать лет росли его богатства и росли
пустоты его тела. Он был священною собственностью шахова государства, личной
собственностью шаха. Жизнь его была благополучна. В руках его были большие
торговые дела и гарем. И руки его принадлежали, как и сам он, шаху. Он
почувствовал, что эти руки – его, что они – простые, человеческие руки, белые и
в перстнях, когда он обнимал девочку по имени Диль-Фируз.
Грязный
шамхорец отнял ее. Он не противился. Да она и не жила у него. Ему казалось, что
будет лучше, если ее не будет и у Хосров-хана. Потому, как скучно ему стало, он
понял, что это не совсем так.
Тут
случилось, что человек со свободными движениями и небрежный просидел перед
шахом час без малого. В сапогах. В первый раз за всю жизнь Ходжа-Мирза-Якуб
видел, как шах, каждый жест которого он понимал, задыхается, как пот каплет с
его носа. Шах был недолговечен, английский доктор подбивал его на новую войну,
и войну будет вести Аббас-Мирза. Богатства евнуха были поэтому тоже
недолговечны. Он подумал, глядя на Вазир-Мухтара, что власть его велика, но что
ему недостает многого: знаний.
Он
совершил много ошибок: визит Алаяр-хану нужно было нанести первым, а доктора Макниля
посылать от своего имени не нужно было.
Знания
были у него, у Ходжи-Мирзы-Якуба.
Вазир-Мухтар
представлял Россию. Для евнуха Россия была ранее бумагами из посольства,
разговорами и записками доктора Макниля. Теперь она стала Эриванью, где жили
его родители и где он сам жил мальчиком.
Может
быть, на секунду Эривань привела его к монастырю Эчмиадзина и к Бабокацору, где
он попал в плен, и кончилась Тебризом, где его оскопили. В этот день он
подписался на одной квитанции: Якуб Маркарян, хотя всегда подписывался:
Мирза-Якуб.
Это все
и решило. Границы евнуха Ходжи-Мирзы-Якуба замешались. Он был тегеранским
человеком, но основным местом его жительства была снова Эривань.
Пятнадцатилетняя жизнь в Тегеране была временной жизнью скопца, восемнадцатилетняя
жизнь в Эривани была молодостью, вечерним столом, за которым сидит его отец и
разговаривает с соседом, а мать покрывает чистой скатертью стол.
Ходжа-Мирза-Якуб был богат и жил в почете. Якуб Маркарян был безвестный
эриванский человек.
Когда он
вернется домой, мать покроет чистой скатертью стол. Он смотрел на свои белые,
длинные, опозоренные руки. Он не вернется домой с пустыми, немужскими руками.
Соседи не будут смеяться над ним.
Снова
Вазир-Мухтар сидел, заложа ногу на ногу, перед шахом в полуторапудовой одежде,
и шах задыхался.
Он сидел
час, и какие-нибудь две минуты сидел на его месте перед Фетх-Али-шахом Якуб
Маркарян, оскопленный в городе Тебризе.
Якуб
Маркарян, который знал многое и у которого были руки полные, белые, унизанные
перстнями.
По росту
он был не ниже Вазир-Мухтара, по бесстрастному лицу не хуже.
Потом он
виделся с Вазир-Мухтаром наедине, но ничего ему не сказал.
Когда же
Алаяр-хан пригрозил Ходже, что будет его бить по пятам, сказал в раздражении,
будто это Ходжа-Мирза-Якуб указал на его жен Вазир-Мухтару и что будто
Ходжа-Мирза-Якуб был в стачке с его собственным евнухом, он решился.
Доля
правды была в этом, Мирза-Якуб покрывал своего товарища, и Мирзу-Якуба будут,
возможно, бить по пяткам.
Медленно,
не торопясь, все взвесив и обдумав, действовал Мирза-Якуб.
Он
совещался с Хосров-ханом и Манучехр-ханом. Они запирались по часам, и Хосров
выходил с блуждающими глазами, а Манучехр – согнувшись.
Они
колебались – может быть, действительно не стоило дожидаться смерти Фетх-Али и
стоило перейти к Вазир-Мухтару. Оба они были русскими уроженцами.
Но
Ходжа-Мирза-Якуб не колебался более. Ему казалось, что всю жизнь он только и
думал, что о русском посольстве. И когда была дана прощальная аудиенция
Вазир-Мухтару, он привел в порядок все свои дела: уложил все вещи в пять
сундуков, а квитанции за вещи, купленные им для гарема, письма и деньги – в
маленький сундучок.
Вечером
он прошелся мимо русской миссии и слышал стук молотков и суетню во дворе.
В два
часа ночи он был у Грибоедова.
И
Александр Сергеевич Грибоедов, друг изменника Фаддея Булгарина, требовавший
немедленной выдачи изменника Самсона, слушал рассказ Ходжи-Мирзы-Якуба.
Ходжа-Мирза-Якуб
не был изменником, потому что по Туркменчайскому трактату уроженцы областей
русских или отошедших по этому трактату к России имели право вернуться на родину.
|