11
Так
наступила ночь, и никто в русском посольстве, кроме евнуха Мирзы-Якуба и
Александра Сергеевича, не знал, о чем говорил растерянный человек.
Сашка о
нем забыл. Он читал на ночь любимую свою поэму «Сиротка», сочинение господина
Булгарина. Потом он улегся. Грибоедов сидел у себя, и окно его было освещено
поздно.
– Все
сидит, – сказал казак, взглянув в окошко со двора.
– Да,
дела, – зевнул другой.
12
И вот
перед ним встала совесть, и он начал разговаривать со своей совестью, как с
человеком.
– Дело
прошлое, оставь свои бумаги, не хлопочи так над бумагами.
– Присядь,
подумай.
– Ты
сегодня пнул ногой собаку на улице, вспомни.
– Неприятно, –
поморщился Грибоедов, – но, вероятно, она привыкла.
– Ну
что ж, жизнь не удалась, не вышла.
– Здесь
ты прожил даром и совершенно даром…
– Птичье
государство, Nephelokkukigia?
– Кто
это сказал? – заинтересовался Грибоедов. – Птичье государство? Ах, да
это доктор говорил.
– Зачем
ты бросил свое детство, что вышло из твоей науки, из твоей деятельности?
– Ничего, –
сказал Грибоедов негромко, – я устал за день, не мешайте мне.
– Может
быть, ты ошибся в чем-нибудь?
– Зачем
же ты женился на девочке, на дитяти, и бросил ее. Она мучается теперь беременностью
и ждет тебя.
– Не
нужно было тягаться с Нессельродом, торговаться с Аббасом-Мирзой, это не твое
дело. Что тебе сделал Самсон? Нужно больше добродушия, милый, и даже в
чиновничьем положении.
– Но
ведь у меня в словесности большой неуспех, – сказал неохотно
Грибоедов, – все-таки Восток…
– Может
быть, нужна была прямо русская одежда, кусок земли. Ты не любишь людей, стало
быть, приносишь им вред. Подумай.
– Ты
что-то позабыл с самого детства. Твои шуточки с Мальцовым! Ты ошибся. Может
быть, ты не автор и не политик?
– Что
же я такое? – усмехнулся Грибоедов.
– Может
быть, ты убежишь, скроешься? Ничего, что скажут: неуспех. Ты можешь выдать
евнуха, ты можешь начать новую жизнь, получишь назначение.
– Да
мимо идет меня чаша эта.
– Ты
же хвалился, что перевернешь всю словесность русскую, вернешь ее к истокам
простонародным, песни ты хотел, феатра русского.
– Я
не хвалился, – сказал холодно Грибоедов. – Просто не удалось.
– И
притом все это преувеличено. Я надену павлиний мундир, выйду, и они уймутся.
– Разве
же впрямь нет России, нет словесности? Кажется, это зависть. Ты маменьки
боишься, мой милый. Отсюда и провор.
– Вспомни
о Кате, ты ведь любил ее.
– Золото
мое, – сказал тихо Грибоедов и улыбнулся смущенно.
– У
тебя будет сын, Нина его будет качать: люшеньки-лю-ли… Ради сына…
– Ты
можешь выдать евнуха, ты сам можешь укрыться в мечети.
(–
Завтра же поднести подарки шаху.)
– Отрастишь
бороду, как Самсон… Чего уж тут ловчиться. Будут Цинондалы.
– Может
быть, не поздно еще?
– Поздно,
не поздно, – отмахнулся Грибоедов рукой, как от надоевшего болтуна, –
я все знаю сам.
– Но
бежать нужно, бежать. Это очень страшно умирать – больше ничего не увидишь, не
услышишь.
– Я
не хочу об этом думать, – сказал Грибоедов, – Я честно исполнял
трактат, – сказал он и встал.
Он
нехотя взял со стола какую-то кипу бумаг – может быть, дестхат о Самсоне, может
быть, счета Рустам-бека или шифрованные записки. Он затолкал их в камин и
зажег. Бумага тлела, плохо загоралась, тяга была дурная.
Вошел
Мальцов с листком в руках.
– Разрешите
прочесть вам… Вы сами растапливаете камин? – спросил он,
озадаченный. – Вы больны? Где Александр?
– Александр
спит, – сказал Грибоедов, не оборачиваясь. – Александр спит,
Александр спит, – тихо запел он.
– Вы
больны, – сказал, чего-то дрожа, Мальцов, – может быть, позвать
доктора? Почему вы жжете бумаги?
– Я
вовсе не жгу бумаги, – серьезно ответил Грибоедов, – бумага плотная,
сырая, она еще не скоро сгорит. Не мешайте мне, прошу вас, Иван Сергеич.
И
Мальцов ушел.
Бумага
горела ярко. Стало тепло.
Тогда
Грибоедов стал обогревать руки перед камином.
– Тепло, –
сказал он весело, – все всегда хорошо.
И,
ложась спать, он укутался в одеяло и еще раз посмотрел на огонь. Потом
повернулся к стене и заснул сразу же здоровым, спокойным и глубоким сном.
|