9
Весь
Петербург болел насморком. На Исаакиевской площади, которую они проходили, снег
был мокрый, сизого цвета, ноздреват. Небо было белесое, чухонское.
Леса,
беспорядок и щебень; мокрые доски, старческого и безнадежного вида. Три
поколения уже видели эти леса вокруг церкви, которая никак не хотела стать на
болоте. Покрытая черными холстами, лежала колонна, как труп морской рыбы времен
потопа.
– Завтра
будут ее поднимать, – сказал доктор, – будет торжество. Уже по всем
гошпиталям известили, чтоб были готовы. Предполагается, что будет раздавлено
несколько людей.
– Пороки
в архитектуре, – заметил Сеньковский. – Какая колонна – но отойдите к
бульвару, и вся церковь – игрушка. В Египте строили лучше, грубо, но с более
полным понятием. Притом же церковь строится на сваях и лет через сто непременно
погрузится в почву.
– Может
ли это статься?
– Разумеется, –
сказал Сеньковский с удовольствием. – Целые государства древности, возможно,
бывали сметены, или сожжены, или утопали. И не увидишь более ни сих, ни оных.
– Однако
ж мы довольно знаем и словесность древнюю и художества?
– Нимало.
Древние Венеры, например, – сказал Сеньковский томно, – нас
привлекает в них что? Их белость. А древние Венеры были накрашены, как
сапоги, – сказал он с огорчением, – и только потом уж облупились.
Он
притопнул своими новыми штиблетами, отряхая грязь. Пес увлекал профессора.
– И
прибавьте еще действие атмосферической влажности.
– Вы
изучаете древности? – спросил Грибоедов.
– Так
же, как геологию и физику. Говоря в собственном смысле, я музыкант.
Церковь,
которая строится десятилетиями, с тем чтобы через сто лет провалиться сквозь
землю, младенчество и дряхлость, черное таяние снега, во всем недоконченность,
и шагающий рядом человек с его обширными и ненадежными познаниями. И этот
утомительный громозд сравнений!
Сеньковский
был геолог, физик, профессор арабской словесности, и все ему было мало.
Пес
увлекал профессора.
– У
вас фортепьяно какой, – спросил Грибоедов, – Плейеля или с двойной
репетицией?
– Разве
может меня удовлетворить какой-либо фортепьяно, – сказал в нос Сеньковский. –
Фортепьяно стучит, и только. Он отжил свой век, нынче потребны более сильные
инструменты.
– Это
почему же?
– Ибо
требуется большая звучность. Я организую собственный инструмент. В нем восемь
клавиатур. Он называется клавио-оркестр.
– И
что же, как играет ваш оркестр?
– Он
не совсем еще докончен, – сказал неохотно Сеньковский.
– А
что вы на нем играть будете?
– Но,
бог мой, все то же, что и на фортепьяно, – мрачно ответил Сеньковский.
Вдруг он
взял под руку Грибоедова и заговорил отрывисто, осклабив гнилые зубы:
– Я
презираю в Петербурге всех – всех, кроме вас. Давайте оснуем журнал, я был бы у
вас сотрудником. Путешествия, ученые статьи. Иностранные романы для дураков.
Мы… все журналы опрокинем… Мы… вы… – он задохнулся, – вы…
Грибоедов
пожал плечами.
– Осип
Иваныч, есть в мире неприятное ремесло, это журналы. Я давно отшатнулся, отложился
от всякого письма. Завоевать русские журналы – разве на это станет охоты? И для
чего стараться.
Профессор
Сеньковский судорожно метнулся, толкнулся назад, наскочил на пса, стал в позицию
перед Грибоедовым.
– Простите, –
жеманно и медленно сказал он, приподнимая светлую шляпу с ярким бантом, –
Александр Сергеевич, свидетельствую мое глубокое почтение.
И быстро
пошел прочь, волоча по грязи шубу, увлекаемый псом. Скоро он пропал в петербургском
тумане.
Грибоедов
посмотрел на доктора. Крепыш стоял и улыбался всеми бороздами красного личика.
– Дорогой
доктор, – сказал Грибоедов с удовлетворением, – мне скоро
потребуются, может быть, люди, веселые, как вы. Согласны ехать со мною в одно
несуществующее государство?
– Всюду,
куда угодно, – ответил доктор. – Но я не веселый человек.
|