Глава 24. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Герцог
де Ришелье знал, чего можно ожидать от Филиппа, и мог бы заранее предсказать
его возвращение, потому что, выезжая утром из Версаля в Люсьенн, он повстречал
его на главной дороге по направлению к Трианону; он проехал мимо него
достаточно близко, чтобы успеть разглядеть на его лице все признаки печали и
беспокойства.
И
действительно, в Реймсе Филипп сначала взлетел по ступенькам служебной
лестницы, а потом испытал на себе всю боль равнодушия и забвения; вначале
Филипп был даже пресыщен выражением дружбы всех завидовавших его продвижению
офицеров и вниманием командиров, но по мере того, как холодное дыхание
немилости заставило померкнуть восходящую звезду Филиппа, молодой человек стал
с презрением замечать, как от него отворачиваются недавние друзья, как
предупредительные командиры начинают на него покрикивать. В его нежной душе
боль оборачивалась сожалением.
Филипп с
грустью вспоминал то время, когда он был безвестным лейтенантом в Страсбурге и
когда ее высочество еще только въезжала во Францию; он вспоминал своих добрых
друзей, своих товарищей, среди которых он ничем не выделялся. Но с особенным
сожалением он думал теперь о тишине и уюте родного дома, хранителем которого
был верный Ла Бри. Как бы невыносима ни была боль, ее легче перенести в тишине
и одиночестве, дающим отдохновение ищущим душам; кроме того, заброшенность
замка Таверне, свидетельствовавшая не только об упадке духа населявших его
людей, но и о скором физическом разрушении, в то же время располагала к размышлениям,
близким сердцу юноши.
Еще
труднее Филиппу было оттого, что рядом с ним не было его сестры, ее мудрых
советов, почти всегда безупречных, потому что они исходили из ее гордого
сердечка, а не из жизненного опыта. В том-то и состоит замечательная
особенность благородных душ, что они, сами того не желая, способны подняться
над повседневностью и зачастую именно благодаря этой способности им удается
избежать болезненных столкновений или ловушек, чему, как правило, не могут
противостоять ничтожные твари, как бы они ни пытались изворачиваться, хитрить и
лавировать, барахтаясь в своей грязи.
Как
только Филипп испытал все эти неприятности, его охватило отчаяние. Молодой
человек чувствовал себя несчастным в своем одиночестве и не хотел верить, что
Андре, двойником которой он себя считал, могла быть счастлива в Версале, когда
он так жестоко страдал в Реймсе Тогда-то он и написал барону письмо, в котором
сообщил о скором возвращении Письмо это не удивило никого, тем более – барона.
Его поражало только то, что Филиппу достало терпения ждать, в то время как
самому барону не сиделось на месте и он две недели не давал проходу Ришелье,
умоляя его при каждой встрече ускорить события.
Не
получив назначения в сроки, которые он сам себе наметил, он взял отпуск у
своего начальства, словно не заметив презрительных насмешек, довольно
тщательно, впрочем, завуалированных: вежливость считалась в те времена истинно
французской добродетелью; кроме того, его благородство не могло не внушать
знавшим его людям естественного уважения.
Итак,
когда настал день назначенного им самим отъезда, а надобно заметить, что вплоть
до этого дня он ожидал своего назначения скорее со страхом, чем с
вожделением, – он сел на коня и поскакал в Париж.
Три дня,
проведенные им в пути, показались ему вечностью. Чем ближе он подъезжал к Парижу,
тем все сильнее пугало его молчание отца и, в особенности, сестры, обещавшей
писать ему по меньшей мере два раза в неделю.
В
полдень описываемого нами дня Филипп подъезжал к Версалю, когда, как мы уже
сказали, герцог де Ришелье выезжал ему навстречу. Филипп провел в пути почти
всю ночь, поспав всего несколько часов в Мелене. Кроме того, он был так занят
своими мыслями, что не заметил герцога де Ришелье в карете и даже не узнал его
герба.
Он отправился
прямо к решетке парка, где простился с Андре в день своего отъезда, когда
девушка без всякой причины была печальна, несмотря на завидное процветание
семьи.
Тогда
Филипп был потрясен страданиями Андре и не мог их себе объяснить. Но
мало-помалу ему удалось стряхнуть с себя оцепенение и припомнить, что
происходило с Андре. И – странное дело! – теперь он, Филипп, возвращаясь в
те же места, был охвачен той же беспричинной тревогой, не находя, увы, даже в
мыслях успокоения этой невыносимой тоске, походившей на предчувствие грядущей
беды.
Когда
его конь ступил на посыпанную гравием боковую аллею, зацокав копытами, высекавшими
искры, на шум из-за подстриженной живой изгороди, вышел какой-то человек.
Это был
Жильбер с кривым садовым ножом в руках.
Садовник
узнал бывшего хозяина.
Филипп
тоже узнал Жильбера.
Жильбер
бродил так вот уже целый месяц: совесть его была неспокойна, и он не находил себе
места.
В тот
день он, стремясь, как обычно, во что бы то ни стало осуществить задуманное,
пытался найти в аллее такое место, откуда были бы видны павильон или окно
Андре: он добивался возможности беспрестанно смотреть на этот дом, но так,
чтобы никто не заметил его беспокойства, его волнений и вздохов.
Прихватив
с собой для вида садовый нож, он бегал по кустам и куртинам, то отрезая усыпанные
цветами ветки под тем предлогом, что они мертвы и подлежат удалению, то отсекая
здоровую кору молодых тополей, объясняя свой поступок необходимостью срезать
смолу; при том он не переставал прислушиваться, озираться, желать и сожалеть.
Юноша
побледнел за последний месяц. Об его истинном возрасте можно было теперь догадаться
лишь по странному блеску глаз да по безупречно матовой белизне лица; зато
плотно сжатые по причине скрытности губы, косой взгляд и нервное подвижное лицо
говорили скорее о более зрелом возрасте.
Как уже
было сказано, Жильбер узнал Филиппа, а едва узнав, порывисто шагнул назад в заросли.
Однако
Филипп пришпорил коня с криком:
– Жильбер!
Эй, Жильбер!
Первой
мыслью Жильбера было сбежать. Еще миг – и безотчетный ужас, ничем не объяснимое
исступление, то есть то, что древние, стремившиеся всему найти объяснение,
приписали бы богу Пану, подхватили бы его и понесли, словно одержимого, через
аллеи, рощи, кусты и водоемы.
К
счастью, одичавший мальчишка вовремя услышал ласковые слова Филиппа.
– Ты
что же, не узнаешь меня, Жильбер? – крикнул Филипп.
Жильбер
понял свою неосторожность и внезапно остановился.
Потом он
медленно и недоверчиво воротился на дорожку.
– Нет,
господин шевалье, – дрожа всем телом, пролепетал он, – я вас не узнал
– я вас принял за одного из гвардейцев, а так как я оставил свою работу, то я
боялся, что меня узнают и накажут.
Филипп
был удовлетворен таким объяснением. Он спешился и, взявшись одной рукой за повод,
другую положил Жильберу на плечо, – тот заметно содрогнулся.
– Что
с тобой. Жильбер? – спросил он.
– Ничего,
сударь, – отвечал юноша. Филипп грустно улыбнулся.
– Ты
не любишь нас, Жильбер, – заметил он. Юноша снова вздрогнул.
– Да,
я понимаю, – продолжал Филипп, – мой отец обращался с тобой жестоко и
несправедливо. А я, Жильбер?
– О,
вы… – пробормотал юноша.
– Я
всегда тебя любил и поддерживал.
– Это
верно.
– Ну,
так забудь зло ради добра. Моя сестра тоже всегда хорошо к тебе относилась.
– Ну
нет, вот это уж нет! – с живостью возразил мальчишка с таким выражением,
которое вряд ли кто-либо мог правильно истолковать, потому что оно заключало в
себе обвинение против Андре и самооправдание Жильбера; его слова прозвучали
гордо, и в то же время Жильбер испытывал угрызения совести.
– Да,
да, – подхватил Филипп, – да, понимаю: сестра несколько высокомерна,
но она очень славная.
Немного
помолчав, он заговорил снова, потому что этот разговор помогал Филиппу оттянуть
встречу, которой он из-за дурных предчувствий очень боялся.
– Ты
не знаешь, Жильбер, где сейчас моя милая Андре?
Эти
слова болью отозвались в сердце Жильбера. Он проговорил сдавленным голосом:
– Предполагаю,
сударь… Впрочем, откуда мне знать?..
– Как
всегда, одна, и наверное скучает, бедняжка! – перебил его Филипп.
– Сейчас
одна, так мне кажется. Ведь с тех пор, как мадмуазель Николь сбежала…
– Как?
Николь сбежала?
– Да,
вместе с любовником.
– С
любовником?
– Так
я полагаю, во всяком случае, – проговорил Жильбер, спохватившись, что
сболтнул лишнее, – об этом говорили в лакейской.
– Признаться,
я ничего не понимаю, Жильбер, – проговорил Филипп, сильно волнуясь. –
Из тебя слова не вытянешь. Будь же полюбезнее! Ведь ты не лишен ума, у тебя
есть врожденное благородство, так не скрывай свои хорошие качества под
напускной дикостью и грубостью – это так не идет тебе, как, впрочем, никому
вообще.
– Да
я просто не знаю того, о чем вы меня спрашиваете, сударь. Если вы подумаете хорошенько,
вы сами увидите, что я и не могу этого знать. Я с утра до вечера работаю в
саду, а что происходит во дворце, я не знаю.
– Жильбер!
Жильбер! Мне, однако, казалось, что у тебя есть глаза.
– У
меня?
– Да,
и что тебе не безразличны те, кто носит мое имя. Ведь как бы скудно ни было
гостеприимство Таверне, оно было тебе оказано.
– Да,
господин Филипп, вы мне далеко не безразличны, – отвечал Жильбер
пронзительным и, в то же время, хриплым голосом, задетый за живое
снисходительностью Филиппа, – да, вас я люблю и потому скажу вам, что ваша
сестра очень больна.
– Очень
больна? Моя сестра? – взорвался Филипп. – Моя сестра очень больна!
Что же ты сразу не сказал? Он бросился бежать.
– Что
с ней? – прокричал он на бегу.
– Откровенно
говоря, не знаю, – молвил Жильбер.
– А
все-таки?
– Я
знаю только, что она нынче трижды падала в обморок прямо на улице, а недавно ее
осмотрел доктор ее высочества, и господин барон тоже у нее был…
Филипп
не стал слушать дальше – его предчувствие оправдалось; перед лицом опасности он
вновь обрел былое мужество.
Он
оставил коня на Жильбера и со всех ног бросился к службам.
Жильбер
поспешил отвести коня на конюшню и упорхнул подобно дикой птице, которая никогда
не дается человеку в руки.
|