Мобильная версия
   

Роберт Музиль «Человек без свойств»


Роберт Музиль Человек без свойств
УвеличитьУвеличить

115

Кончик твоей груди как лепесток мака

 

В соответствии с законом, по которому за периодами большой стабильности следуют бурные перемены, рецидив претерпела и Бонадея. Ее попытки сблизиться с Диотимой остались напрасными, и ничего не вышло из ее прекрасного намерения наказать Ульриха тем, что соперницы станут подругами и отстранят его от себя, хотя эта фантазия часто фигурировала в ее мечтах. Ей пришлось уронить свое достоинство и снова постучаться в дверь своего возлюбленного, но тот, видимо, устроил так, чтобы им непрестанно мешали, и ее слова, которые должны были ему объяснить, почему она опять здесь, хотя он этого не заслуживает, увядали от его бесстрастной любезности. Ее одолевало желание закатить ему ужасную сцену, но, с другой стороны, этого не допускала ее поза добродетели, и со временем она стала поэтому испытывать большее отвращение к вмененной себе в обязанность безупречности. По ночам вызванная неудовлетворенной похотью головная боль отягощала ее плечи, как кокосовый орех, покрытый по оплошности природы обезьяноволосой скорлупой изнутри, и как пьяницу, которого насильственно лишили спиртного, ее в конце концов охватила бессильная ярость. Она про себя ругала Диотиму, называя ее обманщицей и несносной бабой, и, давая волю фантазии, отпускала по поводу благородно‑женственной величавости, очарование которой было тайной Диотимы, ядовитые комментарии. Подражание внешности этой женщины, еще недавно делавшее Бонадею такой счастливой, стало теперь для нее тюрьмой, откуда она вырвалась на вольную волю; щипцы для завивки и зеркало утратили свою способность превращать ее в идеальный образ себя, и вместо с этим рухнуло и то искусственное состояние сознания, в каком она пребывала. Даже сон, который у Бонадеи, несмотря ни на какие конфликты ее жизни, всегда был превосходным, теперь по вечерам заставлял себя иногда немножко ждать, и для нее это было так ново, что казалось ей патологической бессонницей; и в этом состоянии она чувствовала то, что чувствуют все люди, когда они серьезно больны, – что дух убегает, бросая тело, как раненого, на произвол судьбы. Когда Бонадея, терзаясь соблазнами, как бы лежала на раскаленном песке, все умные речи, которыми восхищала ее Диотима, уходили куда‑то далеко‑далеко, и она честно их презирала. Не решаясь еще раз посетить Ульриха, она опять придумала план его возврата к естественным чувствам, и прежде всего был готов конец этого плана: Бонадея проникнет к Диотиме, когда Ульрих будет у нее, у соблазнительницы. Все эти дискуссии у Диотимы были ведь явно просто предлогом, чтобы пофлиртовать, вместо того чтобы действительно что‑то предпринять для общего дела. Бонадея же совершит нечто для общего дела, а тем самым и начало ее плана было уже готово: никто больше не печется о Моосбругере, и тот погибает, в то время как все вокруг только бросаются громкими словами! Бонадея ни на секунду не удивилась тому, что Моосбругеру опять суждено выручить ее из беды. Она нашла бы его ужасным, если бы задумалась о нем; но она думала только: «Если Ульрих принимает в нем такое участие, то пусть уж он не забывает его!» При дальнейшей разработке этого плана ее внимание остановилось еще на двух деталях. Она вспомнила, что в разговоре об этом убийце Ульрих утверждал, что у нас есть вторая душа, которая всегда невиновна, и человек, отвечающий за свое поведение, всегда может поступить иначе, а невменяемый – нет; из этого она сделала некое подобие вывода, что ей хочется быть невменяемой, ибо тогда она не будет ни в чем виновата, и что Ульриха, которому недостает невменяемости, надо, ему же на благо, привести в это состояние.

Тщательно, как для выхода в свет, одетая, она, чтобы исполнить свой план, несколько раз вечерами бродила перед окнами Диотимы, которые после недолгого ожидания всегда освещались, в знак деятельности внутри дома, по всему фасаду. Мужу своему она говорила, что приглашена, но не засиживается; и благодаря этой лжи, благодаря этому вечернему топтанию перед домом, куда ее не звали, за те немногие дни, когда ей еще не хватало храбрости, возник некий все возраставший импульс, который вскоре должен был заставить ее подняться по лестнице. Ее могли увидеть знакомые, мог заметить, случайно проходя мимо, муж; на нее мог обратить внимание швейцар, полицейскому могло прийти в голову задать ей вопрос‑другой; чем чаще повторялась ее прогулка, тем большими казались ей эти опасности и тем вероятнее становилось, что что‑то случится, если она будет долго медлить. Вообще‑то Бонадее доводилось шмыгать в парадные и ходить такими дорогами, где надо было укрываться от чьих бы то ни было глаз, но тогда ей, как ангел‑хранитель, помогало сознание, что все это неотделимо от того, чего она хочет достигнуть, а тут она должна была проникнуть в дом, где ее никто не ждал, и не было известно, что ее ждет; она чувствовала себя как мстительница или террористка, которая сперва не очень точно представляла себе всю операцию, но с помощью обстоятельств приходит в такое состояние взвинченности, что ни звук выстрела, ни блеск летящих капель соляной кислоты его уже не могут усугубить.

У Бонадеи не было намерений этого рода, но она пребывала в подобной отрешенности ума, когда наконец нажала на звонок и вошла. Маленькая Рахиль незаметно приблизилась к Ульриху и доложила ему, что его просят выйти, не выдавая, что выйти его просит незнакомая дама под низко опущенной вуалью, и когда Рахиль затворила за ним дверь гостиной, Бонадея сняла вуаль с лица. В этот миг она была твердо убеждена, что судьба Моосбругера не терпит больше никаких отлагательств, и встретила Ульриха не как измученная ревностью любовница, а запыхавшись, как марафонец. В объяснение своего прихода она без труда солгала, будто муж вчера сообщил ей, что Моосбругера скоро уже никак нельзя будет спасти.

– Ничто не омерзительно мне в такой мере, – заключила она, – как эта непристойная разновидность убийц; но все‑таки я рискнула показаться здесь непрошеной посетительницей, потому что ты должен сейчас же вернуться к хозяйке дома и ее наиболее влиятельным гостям и рассказать о своем деле, если ты хочешь еще чего‑то добиться!

Она не знала, чего ждала. Что Ульрих растроганно поблагодарит ее, что он вызовет Диотиму, что Диотима удалится с нею и с ним в какую‑нибудь уединенную комнату? Что, может быть, шум голосов заставит Диотиму выйти в переднюю и она даст ей понять, что она, Бонадея, вовсе не такова, чтобы не иметь права печься о благородных чувствах Ульриха? Ее глаза влажно сверкали, а руки дрожали. Она говорила громко. Ульрих был очень смущен и долго улыбался, отчаянно силясь успокоить ее и выиграть время, чтобы обдумать, как убедить ее, что ей нужно как можно скорее уйти. Положение было трудное, и дело, возможно, кончилось бы истерическими криками или рыданиями Бонадеи, если бы не пришла на помощь Рахиль. Все это время маленькая Рахиль стояла с блестящими, широко раскрытыми глазами неподалеку от них. Она сразу почуяла что‑то романтическое, когда незнакомая, красивая, от макушки до пят беспокойная дама заявила, что ей надо поговорить с Ульрихом. Рахиль слышала большую часть их разговора, и слово «Моосбругер» ударило ей в уши своими слогами, как выстрелами. Ее захватили бушевавшие в голосе дамы горе, желание и ревность, хотя она и не понимала этих чувств. Она угадала, что эта дама – любовница Ульриха, и мгновенно влюбилась в него вдвое сильнее обычного. Она чувствовала, что ее влечет что‑то сделать, словно рядом лилась во всю мощь песня, которую она обязана была под' хватить. И прося взглядом не предавать это огласке, она открыла какую‑то дверь и пригласила их пройти в единственную не занятую гостями комнату. Это было первое на ее счету несомненное предательство в отношении госпожи, ибо у нее не могло быть никаких иллюзий насчет того, что будет, если ее проделка раскроется; но мир был так прекрасен, а сладостное волнение – состояние такое сумбурное, что она не успела об этом подумать.

Когда вспыхнул свет и глаза Бонадеи постепенно увидели, где она находится, у нее чуть ноги не подкосились и румянец ревности залил ей щеки, ибо оказалась она в спальне Диотимы; кругом были разбросаны чулки, щетки для волос и многое другое, что остается разбросанным, когда женщина наспех переодевается с головы до ног для гостей, а у горничной нет времени убрать или она, как в данном случае, не делает этого потому, что на следующее утро все равно предстоит основательная уборка; ибо в дни торжественных приемов спальня тоже служила складом для мебели, чтобы освободить остальные комнаты. В воздухе еще пахло этой тесно сдвинутой мебелью, пудрой, мылом и духами.

– Девчонка сделала глупость; здесь нам нельзя оставаться! – сказал Ульрих со смехом. – И вообще тебе не следовало приходить, ведь Моосбругеру все равно ничем помочь нельзя.

– Нечего было мне, говоришь, трудиться идти сюда? – повторила Бонадея почти беззвучно. Ее глаза блуждали. Как пришло бы девчонке в голову, спрашивала она себя с болью, провести Ульриха в святая святых дома, если бы он к этому не привык?! Но, не в силах заставить себя привести ему это доказательство, она предпочла сказать с глухим упреком: – Ты способен спокойно спать, когда совершается такая несправедливость? Я не сплю ночами, и поэтому я решила тебя разыскать!

Она стояла спиной к комнате у окна, глядя в зеркальную темень, подступавшую снаружи к ее глазам. Это могли быть кроны деревьев или колодец двора. Несмотря на свое волнение, она ориентировалась достаточно хорошо, чтобы определить, что окна этой комнаты не выходят на улицу; через другие окна можно было, однако, заглянуть внутрь дома, и когда она представила себе, что вот она стоит вместе со своим вероломным любовником при незадернутых занавесках и на ярком свету перед незнакомым темным зрительным залом в спальне своей соперницы, это взволновало ее донельзя. Она сняла шляпу и распахнула пальто, ее лоб и теплые кончики грудей касались холодного стекла; от нежности и от слез глаза ее были влажны. Она медленно отстранилась от окна и снова повернулась к своему другу, но что‑то от мягкой, податливой черноты, в которую она глядела, осталось в ее глазах, приобретших теперь какую‑то бессознательную глубину.

– Ульрих! – сказала она проникновенно. – Ты человек совсем не плохой! Ты только притворяешься плохим! Ты всячески стараешься сделать так, чтобы тебе было трудно быть хорошим.

Из‑за этих не к месту умных слов Бонадеи ситуация вновь стала опасной; на сей раз это была уже не смешная у такой целиком подвластной своему телу женщины тоска по якобы сулящему утешение духовному благородству; на сей раз сама красота этого тела выражала свое право на тихое достоинство любви. Он подошел к ней и обнял ее плечи одной рукой; они снова повернулись к темноте и поглядели в окно вдвоем. В бескрайнем, казалось, мраке выделилось немного света, который шел из дома, и выглядело это так, как если бы воздух наполнила мягкость густого тумана. Почему‑то Ульриху явственно представилось, что он глядит в прохладную октябрьскую ночь, хотя был конец зимы, и что ночь эта окутала город, как огромное шерстяное одеяло. Потом ему подумалось, что с таким же правом можно сказать о шерстяном одеяле, что оно как октябрьская ночь. Он почувствовал пробежавшие по коже мурашки неуверенности и крепче прижал к себе Бонадею.

– Ты теперь пойдешь туда?

– И предотвращу несправедливость, грозящую Моосбругеру? Нет; я ведь даже не знаю, действительно ли несправедливо с ним поступают! Что я знаю о нем! Один раз я мельком видел его на суде, да еще прочел кое‑что из того, что о нем написано. Это как если бы мне пригрезилось, что кончик твоей груди как лепесток мака. Вправе ли я на этом основании уже считать, что он и правда лепесток мака?

Он задумался. Бонадея тоже задумалась. Он думал:

«И в самом деле, человек, даже если смотреть на него трезво, значит для другого человека немногим больше, чем ряд сравнений». Бонадея, подумав, пришла к результату: «Давай уйдем отсюда!»

– Это невозможно, – ответил Ульрих, – спросят, куда я делся, и если выплывет что‑нибудь насчет твоего прихода, это вызовет ненужный шум. Молчание у темного окна и что‑то, что одинаково неразличимо для них могло быть октябрьской ночью, январской ночью, шерстяной тканью, болью или счастьем, снова соединило их.

– Почему ты никогда не делаешь самого простого? – спросила Бонадея.

Он вспомнил вдруг один сон, который видел, вероятно, недавно. Он принадлежал к тем, кто редко видит сны или, во всяком случае, никогда их не помнит, и ему было странно то, как это воспоминание вдруг открылось и впустило его. Он много раз тщетно пытался пересечь крутой склон горы, и каждый раз сильная тошнота гнала его назад. Без каких‑либо объяснений он знал теперь, что этот сон относится к Моосбругеру, хотя тот и не фигурировал в нем. Сон этот – сновидения ведь часто имеют много разных смыслов – давал также физическое выражение тщетным усилиям его ума, то и дело последнее время проглядывавшим в его разговорах и действиях и как нельзя более походившим на ходьбу без дороги, не ведущую дальше какой‑то определенной точки. Он не мог не улыбнуться по поводу наивной конкретности, с какой это изобразил его сон: гладкий камень и осыпающаяся земля, кое‑где – остановкой или целью – одинокое дерево и еще стремительный рост крутизны при ходьбе. Он одинаково безуспешно пытался подняться и спуститься, и ему уже становилось дурно, когда кто‑то, кто шел вместе с ним, сказал: довольно с нас, внизу в долине есть ведь удобная дорога, которой все пользуются! Это было достаточно ясно! Ульриху, кстати сказать, показалось, что лицо, находившееся там с ним, вполне могло быть Бонадеей. Может быть, ему и правда приснилось также, что кончик ее груди как лепесток мака; что‑то бессвязное, что могло показаться ищущему чувству широким, зазубренным и лилово‑багровым, выделилось, как туман, из еще не освещенного угла его сновидения.

В этот миг наступила та светлая ясность сознания, когда одним взглядом видишь его кулисы и все, что среди них происходит, хотя описать увиденное никак нельзя. Отношение, существующее между сном и тем, что он выражает, было ему известно, оно было тем самым отношением аналогии, метафоры, которое уже часто занимало его. Метафора содержит правду и неправду, для чувства неразрывно друг с другом связанные. Если взять метафору такой, какова она есть, и придать ей по образцу реальности доступную чувствам форму, получатся сон и искусство, но между ними и реальной, полной жизнью стоит стеклянная стена. Если подойти к метафоре рационалистически и отделить несовпадающее от точно совпадающего, получатся правда и знание, но чувство окажется уничтоженным. По образцу определенных племен бактерий, расщепляющих органическую субстанцию на две части, племя человеческое разлагает первоначальное бытие метафоры на твердую материю реальности и правды и на Стекловидную атмосферу догадки, веры и артефакта. Кажется, никакой третьей возможности, кроме этих двух, нет; но как часто что‑то неопределенное принимает желательный оборот, если берешься за дело без долгих раздумий! Ульриху казалось, что среди путаницы закоулков, через которую его так часто вели его мысли и настроения, он стоит теперь на главной площади, откуда все начинается. И кое‑что из всего этого он сказал Бонадее в ответ на ее вопрос, почему он никогда не делает самого простого. Она, наверно, не поняла, что он имел в виду, но у нее безусловно был великий день; она минуту подумала, крепче прижалась плечом к Ульриху и, подводя итог, сказала: – Во сне ты ведь тоже не думаешь, просто с тобой происходит какая‑нибудь история! Это было почти правдой. Он пожал ей руку. У нее вдруг снова появились на глазах слезы. Они очень медленно потекли по ее лицу, и от вымытой их солью кожи поднялся не поддающийся определению аромат любви. Ульрих вдохнул его и почувствовал томительную тоску по этой туманной скользкости, по непринужденности и забвению.

Но он совладал с собой и нежно повел ее назад к двери. – Теперь ты должна уйти, – сказал он тихо, – и не сердись на меня, я не знаю, когда мы увидимся, у меня сейчас много хлопот с самим собой! И чудо случилось.

Бонадея не оказала никакого сопротивления и не сделала никаких раздраженно‑выспренних замечаний. Она больше не ревновала. Она почувствовала, что с ней происходит какая‑то история. Ей хотелось укрыть его, обняв; ей чудилось, что его надо спустить на землю; всего больше хотелось ей перекрестить его лоб, как то она делала со своими детьми. И это показалось ей таким прекрасным, что она и не подумала увидеть в этом конец. Она надела шляпу и поцеловала его, а потом поцеловала еще раз через вуаль, нитки которой стали от этого горячими, как раскаленные прутья решетки. С помощью Рахили, караулившей у двери и подслушивавшей, Бонадее удалось незаметно исчезнуть, хотя гости уже начали расходиться. За это Ульрих сунул в руку Рахили щедрые чаевые и сказал несколько слов в похвалу ее отваге; то и другое так воодушевило Рахиль, что ее пальцы – она не отдавала себе в этом отчета – долго держали вместе с деньгами и его руку, пока он, рассмеявшись, ласково не похлопал по плечу девушку, которая вдруг залилась краской.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
 151 152 153 154 155 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика