Мобильная версия
   

Роберт Музиль «Человек без свойств»


Роберт Музиль Человек без свойств
УвеличитьУвеличить

2

Доверие

 

Они не поцеловались, а просто приветливо постояли друг перед другом, затем расступились, и Ульрих смог рассмотреть сестру. По росту они подходили друг к другу. Волосы у Агаты были светлей, чем у него, но кожа ее была хороша той же душистой сухостью, которая только и правилась ему в собственном теле. Грудь ее не расплылась, а была маленькая и крепкая, и все члены сестры были, казалось, той узко‑продолговатой, веретеноподобной формы, что соединяет в себе природную энергию с красотой.

– Надеюсь, твоя мигрень прошла, следов ее уже не видно, – сказал Ульрих.

– Никакой мигрени у меня не было, я сказала это для упрощения,объяснила она, – ведь не могла же я сообщить тебе через слугу более сложную вещь – что мне было просто лень. Я спала. Я привыкла здесь спать каждую свободную минуту. Я вообще лентяйка – наверно, от отчаяния. И узнав, что ты приедешь, я сказала себе: теперь, надеюсь, моя сонливость кончится, и погрузилась в сон, так сказать, выздоравливающей. А слуге я все это, хорошенько подумав, назвала мигренью.

– Ты совсем не занимаешься спортом? – спросил Ульрих.

– Немного играю в теннис. Но я терпеть не могу спорт.

Он еще раз, пока она говорила, рассмотрел ее лицо. Оно показалось ему не очень похожим на его собственное; но, возможно, он ошибался, оно, может быть, походило на его лицо, как пастель на гравюру на дереве, и поэтому различие в материале скрывало от глаза соответствия в линиях и плоскостях. Лицо это чем‑то его беспокоило. Через мгновение он понял, что просто не может сказать, что оно выражает. В лице ее не хватало того, что обычно позволяет судить о человеке. Это было лицо, полное содержания, но в нем не было ничего подчеркнутого, ничего такого, из чего вообще складываются характерные черты.

– Как вышло, что ты оделась так же? – спросил Ульрих.

– Сама не знаю, – ответила Агата. – Я думала, что это мило.

– Это очень мило! – со смехом сказал Ульрих. – Но ведь настоящий трюк случая! И смерть отца тебя тоже я вижу, не очень‑то потрясла?

Агата медленно поднялась на цыпочках и так же медленно опустилась.

– Твой муж тоже уже здесь? – спросил брат, чтобы что‑то сказать.

– Профессор Хагауэр прибудет только к похоронам.

Казалось, она была рада поводу произнести это имя так официально и отстранить его от себя, как что‑то чужое.

Ульрих не знал, что на это ответить.

– Да, да, слышал, – сказал он.

Они снова взглянули друг на друга, а потом пошли, как того требуют приличия, в маленькую комнату, где лежал покойник.

Весь день эта комната была затемнена; она была насыщена черным. В ней пахло цветами и горящими свечами. Оба Пьеро стояли выпрямившись перед покойником, словно следя за ним.

– Я не вернусь к Хагауэру! – сказала Агата, чтобы покончить с этим. Можно было подумать, что это предназначалось и для ушей покойника.

Он лежал на своем катафалке так, как об этом распорядился: во фраке и крахмальной рубашке, видневшейся из‑под доходившего до середины груди покрывала, со сложенными руками, без распятия, при орденах. Маленькие, резко выступающие надбровные дуги, глубоко впавшие щеки и губы. Он был как бы зашит в отвратительную, безглазую, трупную кожу, которая еще составляет часть человека и уже чужеродна ему. Дорожный мешок жизни. Ульрих невольно почувствовал удар в том корне своего существа, где нет ни чувств, ни мыслей; но дольше нигде. Если бы ему пришлось облечь это в слова, он смог бы только сказать, что закончились тягостные отношения без любви. Так же, как плохой брак делает плохими людей, которые не могут освободиться от него, точно так же портят людей всякие, рассчитанные на вечность, давящие узы, когда под этими узами сходит на нет жизнь.

– Мне хотелось, чтобы ты приехал раньше, – продолжала Агата, – но папа не соглашался. Обо всем, что касалось его смерти, распорядился он сам. Я думаю, ему было бы мучительно умирать у тебя на глазах. Я живу здесь уже две недели. Это было ужасно.

– Тебя‑то он хоть любил? – спросил Ульрих.

– Он обо всем распорядился, все препоручил своему старому слуге и после этого производил уже впечатление человека, которому нечего делать и незачем жить. Но чуть ли не через каждые четверть часа он поднимал голову и смотрел, нахожусь ли я в комнате. Так было в первые дни. Потом через каждые полчаса, позднее – через каждый час, а в последний ужасный день это случилось вообще только два‑три раза. И за все дни он не говорил мне ни слева, разве только если я о чем‑нибудь его спрашивала.

Ульрих подумал, когда она это рассказывала: «Она, в сущности, твердая. Еще в детстве она умела проявлять необыкновенное упрямство молча. Но с виду‑то она уступчива?» И вдруг он вспомнил давнее. Однажды он чуть не погиб в разоренном лавиной лесу. Она была всего лишь мягким облаком снежной ныли, которое под действием неудержимой силы стало твердым, как падающая гора.

– Это ты отправила мне телеграмму? – спросил он.

– Нет, отправил ее, разумеется, старик Франц! Распоряжение было уже отдано. И ухаживать за собой он тоже не разрешал мне. Он, несомненно, никогда не любил меня, и я не знаю, зачем он вызвал меня. Я плохо себя чувствовала и старалась почаще запираться у себя в комнате. И в один из таких часов он умер.

– Наверно, он хотел доказать тебе этим, что ты совершила ошибку. Пойдем! – сказал Ульрих горько, потянув ее к двери. – А может быть, он хотел, чтобы ты погладила ему лоб? Или преклонила колени у его одра? Хотя бы только потому, что он всегда считал, что так полагается прощаться с отцом. Но попросить тебя об этом у него не повернулся язык.

– Может быть, – сказала Агата.

Они еще раз остановились и посмотрели на него.

– В сущности, все это ужасно! – сказала Агата,

– Да, – ответил Ульрих. – И так мало знаешь об этом.

Когда они выходили из комнаты. Агата еще раз остановилась и сказала Ульриху:

– Я лезу к тебе с вещами, до которых тебе, конечно, нет дела; но именно во время болезни отца я решила ни в коем случае не возвращаться к своему мужу!

Ее упорство вызвало у брата невольную улыбку. У Агаты появилась между глазами вертикальная складка, и говорила она с ожесточением; она, по‑видимому, боялась, что он не станет на ее сторону, и напоминала кошку, которая от великого страха смело нападает сама.

– Он соглашен? – спросил Ульрих.

– Он еще ничего не знает, – сказала Агата, – Но он не согласится!

Брат вопросительно посмотрел на сестру. Но она резко покачала головой.

– О нет, не то, что ты думаешь. Никакие третьи лица тут не замешаны! – сказала она.

На том этот разговор пока кончился. Извинившись за невнимание к голодному и усталому брату, Агата повела его в комнату, где уже ждал чай, и, заметив, что чего‑то на столе не хватает, вышла, чтобы принести это. Ульрих воспользовался одиночеством и попытался по мере сил представить себе супруга Агаты, чтобы лучше понять ее. Он был среднего роста, держался очень прямо, ходил в мешковатых штанах, не скрывавших округлости его ног, носил при довольно пухлых губах усы щеточкой и питал страсть к галстукам с крупными узорами, которая по‑видимому, означала, что он не обычный, а передовой человек. Ульрих почувствовал, как в нем опять пробуждается старое недоверие к выбору Агаты, но вообразить, что этот человек скрывает какие‑то тайные пороки, никак нельзя было вспоминая, каким чистым сияньем светились чело и глаза Готлиба Хагауэра. «Да это же просвещенный, деятельный человек, молодчина, который движет вперед человечество на своем поприще, не вмешиваясь в далекие от него дела», – констатировал Ульрих, вспоминая при этом и сочинения Хагауэра, и погрузился в не совсем приятные мысли.

Таких людей можно распознать уже в их школьные годы. Они учатся не столько добросовестно – как это называют, путая следствие с причиной, сколько рационально и практично. Каждую задачу они сперва подготавливают, как нужно с вечера приготовить одежду, вплоть до последней пуговицы, если хочешь быстро и без задержек собраться утром; нет такого хода мыслей, которого они не могли бы такими пятью или десятью приготовленными пуговицами закрепить в собственном уме, и надо признать, что ум этот потом довольно хорош на вид и проверку выдерживает. Они становятся таким путем примерными учениками не вызывая неприязни товарищей, и люди, которые, как Ульрих, склонны по натуре то к легкой чрезмерности, то к столь же незначительной недостаточности усердия, люди эти, даже будучи гораздо способнее, отстают от них так же постепенно и потихоньку, как постепенно и потихоньку подкрадывается судьба. Он заметил, что в общем‑то втайне побаивается этой породы «примерных и образцовых», ибо точность их ума делала его собственный восторг перед точностью немного пустым. «У них нет ни чуточки души, – думал он, – но люди они добродушные; после шестнадцати лет, когда молодежь начинает интересоваться духовными вопросами, они как бы несколько отстают от других, не имея настоящей способности понимать новые мысли и чувства, но они и тут орудуют своими десятью пуговицами, и приходит день, когда они могут засвидетельствовать, что всегда все понимали, „правда, без всяких ненужных крайностей“, и ведь они‑то в конечном счете и проводят в жизнь новые идеи, когда для других эти идеи давно уже стали отшумевшей молодостью или буйством одиночества!» Таким образом, когда вошла сестра, Ульрих, правда, все еще не представлял себе толком, что у нее стряслось, но чувствовал, что борьба против ее мужа, даже несправедливая, могла бы доставить ему удовольствие весьма низкого свойства. Агата явно не надеялась разумно объяснить свое решение. Ее брак пребывал, чего и следовало ожидать от такого человека, как Хагауэр, в полнейшем внешнем порядке. Никаких споров, почти никаких расхождений во мнениях – хотя бы уж потому, что Агата, как она сказала, не делилась с ним своим мнением ни по какому поводу. Конечно, никаких эксцессов, ни пьянства, ни карт. Даже никаких холостяцких привычек. Справедливое распределение доходов. Налаженное хозяйство. Спокойные переходы от светской многолюдности к часам, когда оставались вдвоем. – Если ты, значит, покинешь его просто так, без причины, – сказал Ульрих, – брак будет расторгнут по твоей вине. При условии, что он предъявит иск. – Пускай предъявляет! – с вызовом сказала Агата, – Может быть, следовало бы пойти на какие‑то материальные уступки, если он согласится решить дело мирно? – Я взяла с собой только то, – ответила она, – что нужно для поездки на три недели, несколько детских пустячков и какие‑то сувениры времен, когда я еще не была за ним замужем. Все остальное пусть оставит себе, мне это не нужно. Но в будущем он ничего из меня не вытянет! Она снова говорила с поразительной горячностью. Понять Агату можно было так, что она хочет отомстить этому человеку за то, что прежде позволяла ему вытягивать из себя слишком много. Боевой задор, спортивный азарт Ульриха, его изобретательность в преодолении трудностей теперь пробудились, хотя он и отмечал это с неудовольствием. ибо это походило на действие возбуждающего средства, которое, вызвав внешние симптомы волнения, совершенно не задело глубин души. Он перевел разговор на другое, пытаясь как‑то оглядеться.

– Я читал кое‑что из его сочинений и кое‑что слышал о нем, – сказал он. – Насколько мне известно, в области педагогики он слывет даже восходящей звездой!

– Да, слывет, – сказала Агата.

– Судя по его трудам, он не только разносторонний педагог, но и зачинатель реформы наших высших учебных заведений. Помню, я как‑то читал его книгу, где, с одной стороны, речь шла об исключительной ценности историко‑гуманитарных дисциплин для нравственного воспитания, с другой стороны – об исключительной ценности естественно‑математических дисциплин для воспитания ума, а в‑третьих, об исключительной ценности той энергии, которую дают спорт и военная подготовка, для воспитания, человека действия. Так?

– Наверно, так, – сказала Агата, – Но ты замечал, как он цитирует?

– Как он цитирует? Погоди, кажется, меня и правда что‑то там поразило. Он цитирует очень много. Он цитирует классиков. Он… ну, конечно, современников он тоже цитирует. А, вспомнил: он цитирует – для педагога это прямо‑таки революция – не только столпов педагогики, но и нынешних авиационных инженеров, политиков и художников… Но ведь это же я, в сущности, и раньше сказал? – закончил он с той растерянностью, которую чувствуешь, когда какое‑то твое воспоминание идет не по тому пути и заходит в тупик.

– Он цитирует вот как, – пояснила Агата. – В музыке, например, ему ничего не стоит дойти до Рихарда Штрауса, а в живописи – до Пикассо. Но никогда, даже как пример чего‑то неверного, он не назовет имени, которое не приобрело уже какого‑то веса в газетах хотя бы лишь тем, что они неодобрительно склоняют его!

Совершенно верно. Это‑то и искал в памяти Ульрих. Он поднял глаза. Ответ Агаты обрадовал его как свидетельство хорошего вкуса и наблюдательности.

– Так он со временем стал вождем, одним из первых плетясь в хвосте у времени, – добавил он со смехом. – Все, кто приходит еще позже, видят его уже впереди себя! Но любишь ли ты наших первооткрывателей?

– Не знаю. Во всяком случае, я не цитирую.

– Как бы то ни было, будем скромнее, – сказал Ульрих. – Имя твоего супруга означает программу, которая сегодня для многих – высочайший идеал. Его деятельность есть добротный маленький прогресс. Его внешнее возвышение не заставит ждать себя долго. Раньше или позже из него выйдет но меньшей мере университетский профессор, хотя он и прозябал ради хлеба насущного в учителях средней школы. А погляди на меня! Мне только и надо было делать, что идти по своему прямому пути, а достиг я того, что меня и в доценты‑то едва ли возьмут. Это уже кое‑что значит!

Агата была разочарована, и, наверно, поэтому лицо ее приняло фарфорово‑дамское, ничего не говорящее выражение, когда она любезно ответила: – Не знаю, может быть, ты и должен уважать Хагауэра.

– Когда он прибудет? – спросил Ульрих.

– К самым похоронам. Больше времени он на это не отведет. Но здесь, в доме, он жить не будет, этого я не допущу!

– Как тебе угодно! – с неожиданной решительностью сказал Ульрих. – Я встречу его и отвезу в гостиницу, скажу: «Комната для вас приготовлена здесь!»

Агата поразилась и вдруг пришла в восторг. – Это его ужасно разозлит, потому что придется раскошеливаться, а он собирается, конечно, остановиться у нас!

Ее лицо мгновенно изменилось, в нем снова появилось что‑то ребячески‑озорное, проказливое.

– А в каком мы положении? – спросил брат. – Кому принадлежит этот дом – тебе, мне или нам обоим? Есть завещание?

– Папа велел передать мне большой пакет, где, наверно, сказано все, что нам нужно знать!

Они пошли в кабинет, находившийся по другую сторону от комнаты, где лежало тело.

Они снова проплыли через блеск свечей, аромат цветов, через поле этих двух глаз, которые уже ничего не видели. В мерцающем полумраке Агата стала на миг лишь переливчатой, золотой, серой и розовой дымкой. Завещание нашлось, но, вернувшись с ним к чайному столу, они забыли вскрыть пакет.

Ибо когда они сели, Агата сообщила брату, что живет с мужем врозь, хотя и под одной крышей; она не сказала, давно ли уже.

Сперва это произвело на Ульриха скверное впечатление. Глядя на мужчину как на возможного любовника, многие замужние женщины рассказывают ему эту сказку; и хотя сестра сообщила это смущенно, даже ожесточенно, с ясно чувствовавшейся неловкой готовностью дать какой‑то толчок, ему стало досадно, что она не придумала для его ушей ничего лучшего, и он счел это преувеличением.

– Я вообще никогда не понимал, как ты могла жить с таким человеком! – ответил он откровенно.

Агата сказала, что этого хотел отец; а что она могла поделать? – спросила она.

– Но ведь ты была тогда уже вдовой, а не несовершеннолетней девушкой.

– В том‑то и дело. Я вернулась к папе. Все говорили тогда, что я еще слишком молода, чтобы жить одной, ведь хоть я и была вдова, мне было всего девятнадцать лет. А потом я здесь как раз и не выдержала.

– Но почему ты не поискала себе другого мужа? Или не поступила учиться, чтобы начать самостоятельную жизнь? – бесцеремонно спросил Ульрих.

Агата только покачала головой. Лишь после небольшой паузы она ответила:

– Я уже сказала тебе, что я лентяйка.

Ульрих чувствовал, что это не ответ.

– У тебя, значит, была особая причина выйти за Хагауэра?!

– Да.

– Ты любила кого‑то другого, который был тебе недоступен?

Агата помедлила.

– Я любила моего умершего мужа.

Ульрих пожалел, что употребил слово «любовь» так обыденно, словно считал незыблемым и важным общественное установление, которое этим словом обозначают. «Когда хочешь утешить, бросаешь какую‑то нищенскую подачку»,подумал он. Но его так и подмывало продолжать в том же духе.

– А потом ты поняла, что с тобой произошло, и устроила Хагауэру нелегкую жизнь, – сказал он.

– Да, – подтвердила Агата. – Но не сразу… А позже, – прибавила она.Даже очень поздно.

Тут у них вышел небольшой спор.

Видно было, что эти признания стоили Агате усилий, хотя она делала их добровольно и явно, как то и подобало ее возрасту, считала проблемы половой жизни темой интересной для всех. Вздумав, казалось, сразу же выяснить, сочувствуют ей или нет, она искала возможности довериться и была полна прямодушной и страстной решимости завоевать брата. Но Ульрих, все еще настроенный бросать моралистические подачки, не был способен пойти ей навстречу сразу же. Несмотря на свою душевную силу, он отнюдь не всегда был свободен от предрассудков, которые отвергал его ум, ибо Ульрих слишком часто предоставлял своей жизни течь наудачу, в то время как ум шел другими путями. А поскольку своим влиянием на женщин он слишком часто пользовался и злоупотреблял с тем наслаждением, с каким ловит и выслеживает добычу охотник, то ему почти всегда рисовалась и соответствующая картина, где женщина – жертва, повергнутая любовным копьем мужчины, и в памяти у него жило сладострастье унижения, на которое идет любящая женщина, в то время как мужчина очень далек от подобной покорности. Это самоуверенно мужское представление о женской слабости довольно обычно и поныне, хотя наряду с ним, по мере того как одна волна молодежи сменяет другую, возникают и более новые взгляды, и естественность, с какой Агата говорила о своей зависимости от Хагауэра, задела ее брата. Ульриху показалось, что его сестра, сама того не сознавая, опозорилась, когда поддалась влиянию человека, который ему так не нравился, и жила в позоре долгие годы. Он этого не высказал, но, видимо, Агата прочла что‑то такое в его лице, ибо она вдруг сказала:

– Помогла же я сразу сбежать, раз уж вышла за него замуж: это было бы сумасбродно!

Ульрих – все еще Ульрих в роли старшего брата и в состоянии покровительственно‑воспитательной тупости – встрепенулся и воскликнул:

– Неужели это было бы сумасбродно – почувствовать отвращение и сразу же сделать из этого все выводы?!

Он попытался смягчить свои слова, улыбнувшись после них и как можно ласковее взглянув на сестру.

Агата тоже взглянула на него; ее лицо стало совсем открытым от напряжения, с каким она вчитывалась в его черты.

– Ведь здоровый человек не так уж чувствителен к маленьким неприятностям?! – повторила она свое. – Что в них в конце концов!

Это привело к тому, что Ульрих сосредоточился и перестал передоверять свои мысли какой‑то одной части себя. Он был снова теперь человеком объективного ума.

– Ты права, – сказал он, – что, в конце концов, в происходящем как в таковом! Важна система представлений, через которую смотришь на происходящее, и та система личности, в которую оно включается!

– Как это понять? – недоверчиво спросила Агата.

Ульрих извинился за абстрактность сказанного, но пока он искал доходчивой аналогии, к нему вернулась братская ревность, что и определило его выбор.

– Предположим, что женщину, которая нам небезразлична, изнасиловали,сказал он. – По героической системе представлений надо ждать мести или самоубийства. По системе цинично‑эмпирической – что она стряхнет это с себя, как курица. А то, что произошло бы сегодня на самом деле, было бы, пожалуй, смесью первого со вторым. И это отсутствие внутреннего критерия отвратительнее всего.

Но и с такой постановкой вопроса Агата не согласилась,

– Неужели это, по‑твоему, так ужасно? – спросила она просто.

– Не знаю. Мне казалось, что это унизительно – жить с человеком, которого не любишь. Но теперь… как тебе угодно!

– Это, по‑твоему, хуже, чем если женщина, выходящая замуж раньше, чем через три месяца после развода, обязана пройти официальный гинекологический осмотр, чтобы, установив, беременна ли она, можно было определить права наследников? Такое бывает, я сама читала.

В оборонительном гневе лоб Агаты словно бы округлился, а между бровями опять появилась вертикальная складочка.

– И любая проходит через это, если нужно! – сказала она презрительно.

– Я не спорю с тобой, – ответил Ульрих. – Все, когда до этого и впрямь доходит дело, проходит как дождь и сиянье солнца. Наверно, ты гораздо разумнее, чем я, если ты считаешь это естественным. Но естество мужчины не естественно, его природа меняет природу и потому сумасбродна.

Улыбка его просила дружбы, а глаза его видели, как молодо ее лицо. Когда оно волновалось, на нем почти не было морщинок, от того, что происходило за ним, оно напрягаясь, еще больше разглаживалось, как перчатка, в которой рука сжимается в кулак.

– Я никогда не думала об этом в такой общей форме, – ответила она теперь.Но после того как я послушала тебя, мне опять кажется, что я жила ужасно неверно!

– Все это лишь оттого, – шутя повинился в ответ на ее признание брат,что, столько уже сказав мне по доброй воле, ты все‑таки не сказала самого существенного. Как я могу попасть в точку, если ты ничего не говоришь мне о мужчине, из‑за которого ты наконец бросаешь Хагауэра!

Агата посмотрела на него как маленький ребенок или как школьница, которую обидела учительница.

– Неужели нельзя без мужчины? Неужели это не может получиться само собой? Я сделала что‑то не так, удрав от него без любовника? Не стану врать тебе, что у меня никогда не было любовника, это было бы смешно. Но сейчас у меня его нет, и я бы обиделась на тебя, если бы ты считал, что мне непременно нужен любовник, чтобы уйти от Хагауэра! Брату ничего не осталось, как уверить ее, что страстные женщины уходят от мужей и без любовников и что это, по его мнению, даже более достойный поступок… Чай, за который они сели, перешел в беспорядочный и преждевременный ужин, – по просьбе Ульриха, который очень устал и хотел лечь пораньше, чтобы выспаться к завтрашнему дню, сулившему много всяких хлопот. Они курили, перед тем как разойтись, и он еще не мог разобраться в своей сестре. В ней не было никакой эмансипированности и ничего от богемы, хотя она так и сидела в этих широких штанах, в которых вышла к незнакомому брату. Скорее уж что‑то гермафродитское – так показалось ему теперь; когда она двигалась во время разговора, ее легкий мужской костюм полупрозрачно, как зеркало воды, намекал на скрытые под ним нежные формы, и по контрасту с вольной независимостью ног прекрасные ее волосы были строго уложены самым женственным образом. Но главным для этого двойственного впечатления по‑прежнему было лицо, наделенное женской прелестью в очень высокой мере, но с какой‑то урезкой, какой‑то оговоркой, сущность которой опрелелить он не мог.

И то, что он так мало о ней знал и так доверчиво с ней сидел, хотя совершенно иначе, чем с женщиной, для которой он был бы мужчиной. – это все было чем‑то очень приятно, особенно при усталости, теперь все больше одолевавшей его.

«Многое изменилось со вчерашнего дня!» – подумал он.

В благодарность за это он попытался сказать Агате на прощанье что‑нибудь братски‑сердечное, но по непривычке к таким словам ничего не придумал. Поэтому он просто обнял и поцеловал ее.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
 151 152 153 154 155 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика