Мобильная версия
   

Роберт Музиль «Человек без свойств»


Роберт Музиль Человек без свойств
УвеличитьУвеличить

110

Распад и сохранение Моосбругера

 

Моосбругер все еще сидел в тюрьме и ждал повторного психиатрического освидетельствования. Это создало плотную массу дней. Отдельный день, правда, выступал из нее, когда он был тут, но к вечеру он уже опять погружался в массу. Моосбругер хоть и входил в соприкосновение с арестантами, надзирателями, коридорами, дворами, клочком голубого неба, несколькими облаками, пересекавшими этот клочок, с едой, водой и подчас с каким‑нибудь начальником, который интересовался им, впечатления эти были слишком слабы, чтобы утвердиться надолго. У него не было ни часов, ни солнца, ни работы, ни времени. Он всегда был голоден. Он всегда был усталый – от блуждания по шести квадратным метрам, от которого устаешь больше, чем от блуждания верстами. Что бы он ни делал, он скучал так, словно должен был мешать клей в горшке. Но когда он все обдумывал, ему все виделось так, как если бы день и ночь, еда и опять еда, посещения и проверки непрерывно и быстро летели друг за другом, жужжа, и он развлекался этим. Часы его жизни разладились; их можно было перевести вперед и назад. Он это любил; это было ему по душе. Лежавшее далеко в прошлом и свежеслучившееся не были больше искусственно разъединены; если это было одно и то же, то обозначение «в разное время» уже не прилипало к этому подобием красной нитки, которую вешают на шею младенцу, чтобы не спутать его с его близнецом. Несущественное исчезло из его жизни. Когда он размышлял об этой жизни, он вел про себя медленные разговоры с самим собой, нажимая на корни слов и на аффиксы с одинаковой силой; это была совсем другая песня жизни, чем та, которую слышишь каждый день. Он часто надолго останавливался на каком‑нибудь слове, и, когда наконец покидал его, сам не зная как, через некоторое время слово это вдруг снова попадалось ему еще где‑нибудь. Он смеялся от удовольствия, потому что никто не знал, что ему встретилось. Трудно найти выражение для того единства его бытия, какого он в иные часы достигал. Легко, наверно, представить себе, что жизнь человека течет, как ручей; но движенье, которое видел Моосбругер в своей жизни, было как ручей, текущий сквозь большую стоячую воду. Устремляясь вперед, оно соединялось и с тем, что было сзади, и подлинный ход жизни во всем этом почти исчезал. Однажды в полусне‑полубодрствовании у него у самого возникло такое ощущение, что Моосбругера своей жизни он носил на плечах, как плохой пиджак, из которого теперь, когда он его приоткрывал, текла огромными, как леса, шелковыми волнами чудеснейшая подкладка.

Он больше не хотел знать, что происходило снаружи. Где‑то была война. Где‑то была большая свадьба. Сейчас прибудет король Белуджистана – думал он. Везде занимались строевой подготовкой солдаты, шлялись проститутки, стояли среди стропил плотники. В трактирах Штутгарта пиво лилось из таких же кривых желтых кранов, как в Белграде. Когда странствуешь, жандарм везде спрашивает у тебя документы. Везде они ставят в них штамп. Везде либо есть клопы, либо их нет. Либо есть работа, либо ее нет. Бабы все одинаковы. Врачи в больницах все одинаковы. Когда вечером идешь с работы, люди торчат на улицах и ничего не делают. Всегда и всюду одно и то же; людям не приходит в голову ничего нового. Когда первый аэроплан пролетел по синему небу над головой Моосбругера, это было прекрасно; но потом появлялся один такой аэроплан за другим, и один не отличился на вид от другого. Это было другое однообразие, отличное от чудес его мыслей. Он не понимал, как оно получилось, и оно везде было на его пути. Он качал головой. «Черт побери, – думал он, – этот мир!» Или пусть бы его, Моосбругера, отдали палачу, он, Моосбругер, мало что потерял бы…

Однако порой он как бы в задумчивости подходил к двери в тихонько ощупывал то место, где снаружи был замок. Тогда из коридора в окошко заглядывая чей‑то глаз, а потом следовал злой голос, ругавший его. От таких оскорблений Моосбругер быстро уходил назад в камеру, и тогда случалось, что он чувствовал себя запертым и ограбленным. Четыре стены и железная дверь – в этом нет ничего особенного, если выходишь и входишь. Решетка перед чужим окном – тоже не велика важность, а что койка или деревянный стол прочно прикреплены к полу, то так полагается. Но то‑то и есть, что в тот миг, когда с ними уже нельзя обойтись так, как тебе хочется, возникает нечто совершенно нелепое. Эти вещи, изготовленные человеком, слуги, рабы, о которых даже не знаешь, как они выглядят, делаются дерзкими. Они велят остановиться. Когда Моосбругер заметил, как вещи командуют им, ему очень захотелось разломать их на части, и он лишь с трудом убедился, что борьба с этими слугами правосудия недостойна его. Но руки у него так чесались, что он боялся заболеть.

Из всего просторного мира выбрали шесть квадратных метров, и Моосбругер ходил по ним взад и вперед. Мышление здоровых, не заключенных в тюрьму людей очень, впрочем, походило на его мышление. Хотя он еще недавно живо их занимал, они быстро забыли его. Он был водворен на свое место, как гвоздь, который вбивают в стену; когда он вбит, никто его больше не замечает. Приходила очередь других Моосбругеров; они не были им, не были даже такими же, как он, но они несли ту же службу. Было какое‑то преступление на сексуальной почве, какая‑то темная история, какое‑то ужасное убийство, дело рук какого‑то безумца, дело рук какого‑то полуневменяемего, какая‑то встреча, перед которой каждый, в сущности, должен быть начеку, какое‑то удовлетворительное вмешательство уголовного розыска и правосудия… Такие общие, бедные содержанием понятия и формулы воспоминаний приплетают начисто выхолощенный инцидент к какому‑то месту своей широкой сети. Забыли фамилию Моосбругера, забыли подробности. Он стал «белкой, зайцем или лисой», более точная дифференциация утратила свою ценность: общественное сознание сохранило не какое‑то определенное понятие о нем, а лишь истощенные, широкие поля смешивающихся общих понятий, похожие на светлую серость в подзорной трубе при наводке на слишком большое расстояние. Эта слабость связей, жестокость мышления, которая оперирует удобными для него понятиями, не заботясь о том грузе страдания и жизни, что делает всякое решение трудным, она была общей чертой коллективной души и души Моосбругера; но то, что в его сумасшедшем мозгу было мечтой, сказкой, поврежденным или странным местом в зеркале сознания, не отражавшим картину мира, а пропускавшим свет,это в коллективной душе отсутствовало, или разве что какая‑то доля этого нет‑нет да проступала в каком‑нибудь отдельно взятом человеке и его неясном волнении.

А что касалось именно Моосбругера, этого, а не какого‑нибудь другого Моосбругера, того, которого некогда поместили на определенных шести квадратных метрах мира, что касалось его питания, охраны, обращения с ним согласно инструкциям, дальнейшего его следования для жизни в тюрьме или для смерти, – это было препоручено относительно маленькой группе людей, которая относилась к нему совершенно иначе. Здесь глаза, неся свою службу, недоверчиво следили, голоса бранили за малейший проступок. К нему никогда не входило меньше двух охранников. На него надевали кандалы, когда его вели по коридорам. Тут действовали под влиянием страха и осторожности, которые связывались с определенным Моосбругером в этой маленькой области, но как‑то странно противоречили обращению, с каким он встречался вообще. Он часто жаловался на эту осторожность. Но тогда надзиратель, директор, врач, поп, в зависимости от того, кто выслушивал его протест, делал неприступное лицо и отвечал, что с ним обращаются в соответствии с инструкцией. Таким образом, инструкция заменяла теперь утраченное участие мира, и Моосбругер думал: «У тебя на шее длинная веревка, и тебе не видно, кто за нее тянет». Он был как бы где‑то за углом привязан к внешнему миру. Люди, в большинстве своем совершенно не думавшие о нем, даже ничего о нем не знавшие, или такие, для кого он значил не больше, чем обыкновенная курица на обыкновенной деревенской улице для университетского профессора зоологии, действовали вместе, чтобы уготовить ту судьбу, которая, как он чувствовал, бесплотно терзала его. Какая‑то канцелярская барышня печатала на машинке какое‑то дополнение к его делу. Какой‑то регистратор применял к этому дополнению какие‑то изощренные мнемонические правила. Какой‑то советник министерства готовил новейшие указания относительно исполнения приговора, какие‑то психиатры вели профессиональный спор об отграничении чисто психопатической конституции от определенных случаев эпилепсии и ее смеси с другими симптомами. Какие‑то юристы писали об отношении смягчающих вину обстоятельств к обстоятельствам, смягчающим приговор. Какой‑то епископ высказался против всеобщего упадка нравственности, а какой‑то арендатор охотничьего угодья пожаловался справедливому супругу Бонадеи на засилье лисиц, что укрепило в этом высоком деятеле его сочувствие непоколебимости правовых принципов.

Неописуемым пока образом складывается из таких безличных событий событие личное. И если очистить дело Моосбругера от всего индивидуально‑романтического, касавшегося лишь его и нескольких человек, которых он убил, то от него осталось бы немногим, пожалуй, больше того, что выразилось в перечне цитированных трудов, приложенном к последнему письму сыну отцом Ульриха. Такой перечень выглядит вот так: АН. – АМР. – ААС.АКА. – АР. – ASZ. – BKL. – BGK. – BUD. – CN. – DTJ. – DJZ. – FBgM. – GA. – GS. – JKV.KBSA. – MMW. – NG. – PmW. – R. – VSgM. – WMW. – ZGS. – ZMB. – ZP. – ZRS. – Аддикес, там же. Ашаффенбург, там же. Белинг, там же, и т. д. и т. д. – или в переводе на слова: Annales d'Hygiene Publique et de Medicine legale, изд. Бруарделя, Париж; Annales Medico‑Psychologiques, изд. Ритти… и т.д. и т. д., при максимальных сокращениях в страницу длиной. То‑то и оно, что истина – не кристалл, который можно сунуть в карман, а бесконечная жидкость, в которую погружаешься целиком. Надо представить себе за каждым из этих сокращений несколько сотен или десятков печатных страниц, за каждой страницей человека с десятью пальцами, который ее пишет, за каждым пальцем по десяти учеников и по десяти противников, за каждым учеником и противником по десяти пальцев и за каждым пальцем по десятой части какой‑то личной идеи, и это даст слабое представление об истине. Без нее и воробей не упадет с крыши. Солнце, ветер, пища привели его туда, болезнь, голод, холод или кошка убили его; но все это не могло бы случиться без биологических, психологических, метеорологических, физических, социальных и т. д. законов, и это поистине успокоительное занятие – просто искать эти законы, вместо того чтобы, как то происходит в морали и правоведении, создавать их самим. Впрочем, что касается Моосбругера лично, то он, как известно, питал большое уважение к человеческому знанию, столь малой частью которого, увы, обладал сам, но даже и знай он свое положение, он никогда не понял бы его вполне. Он смутно догадывался о нем. Его состояние представлялось ему непрочным. Его могучее тело было но вполне закрыто. Небо заглядывало иногда в череп. Так, как прежде часто бывало в странствиях. И никогда, хотя теперь она была порой даже неприятна, его не покидала какая‑то торжественность, отовсюду притекавшая к нему через тюремные стены. Так он, дикая, плененная возможность вызывающего страх действия, пребывал необитаемым коралловым островом среди бесконечного моря ученых исследований, невидимо окружавших его.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
 151 152 153 154 155 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика