Мобильная версия
   

Роберт Музиль «Человек без свойств»


Роберт Музиль Человек без свойств
УвеличитьУвеличить

23

Бонадея, или Рецидив

 

Вот как случилось, что вскоре после этого Ульриха навестила его покинутая подруга. Встречи на улице не хватило для упреков, которые он хотел сделать ей по поводу злоупотребления его именем для знакомства с Диотимой, да и Бонадее та встреча не дала достаточно времени, чтобы упрекнуть его за долгое молчание и не только защититься от обвинения в бестактности и назвать Диотиму «подлой змеей», но и придумать какое‑нибудь тому доказательство. Поэтому она и ее отставной друг наспех договорились встретиться еще раз.

Та, что явилась, была уже не той Бонадеей, которая, разглядывая себя в зеркале прищуренными глазами и намереваясь стать такой же чистой и благородной, как Диотима, выкручивала свои волосы до тех пор, пока они не придавали ее голове более или менее греческий вид, и не той, что в озверелые ночи бесстыдно и с женской изобретательностью кляла свой образец за такой курс отучения от неких привычек, – нет, это была снова та милая прежняя Бонадея, с кудряшками, либо падавшими на не очень умный лоб, либо, в зависимости от моды, зачесанными назад, в чьих глазах всегда что‑то напоминало воздух, трепещущий над огнем. Пока Ульрих призывал ее к ответу за то, что она выдала его кузине свои отношения с ним, она неторопливо снимала перед зеркалом шляпу, а когда он пожелал выяснить точно, как много она сказала, она с удовольствием и подробно расписала, как наврала Диотиме, будто получила от него письмо, где он просил ее позаботиться о том, чтобы Моосбругера не забыли, и не могла придумать ничего лучшего, чем обратиться с этим к женщине, о чьем благородстве автор письма часто ей говорил. Затем она села на подлокотник кресла Ульриха, поцеловала его в лоб и скромно заверила его, что все ведь так и есть, за исключением письма.

Большое тепло шло от ее груди.

– А почему же тогда ты назвала мою кузину змеей? Ты сама была змеей! – сказал Ульрих.

Бонадея задумчиво перевела взгляд с него на стену.

– Право, не знаю, – ответила она. – Она так мила со мной. Она относится ко мне с таким участием!

– Что это значит? – спросил Ульрих. – Ты разделяешь ее заботы о добре, истине и красоте?

Бонадея ответила:

– Она мне объяснила, что ни одна женщина не может жить любовью в полную меру своих сил, она – так же, как я. И поэтому каждая женщина должна выполнять свой долг на том месте, которое ей определила судьба. Она ведь ужасно порядочная, – продолжала Бонадея еще задумчивее. – Она уговаривает меня быть снисходительной к моему мужу и утверждает, что женщина высоких достоинств находит великое счастье в том, чтобя справляться со своим браком. Это она ставит куда выше любой измены. Да я, собственно, и сама всегда так думала!

И это действительно была правда; ибо Бонадея никогда иначе не думала, она только всегда поступала иначе и могла поэтому согласиться с чистой совестью. Когда Ульрих сказал ей это, он заработал еще один поцелуй – на сей раз уже немного ниже лба.

– Ты‑то как раз и нарушаешь мое полигамное равновесие! – сказала она с легким вздохом в оправдание противоречия, возникшего между ее мыслями и действиями.

С помощью множества дополнительных вопросов выяснилось, что она хотела сказать «полигландулярное равновесие»; это был физиологический термин, понятный тогда лишь посвященным, который можно было перевести: «равновесие соков», предполагая, что стимулирующее или тормозящее действие определенных желез на кровь влияет на характер, и в частности на темперамент, особенно на тот вид темперамента, избыток которого у Бонадеи в определенных состояниях был просто бедой для нее.

Ульрих с любопытством поднял брови.

– Значит, что‑то с железами, – сказала Бонадея. – Это уже как‑то успокаивает, если знаешь, что твоей вины тут нет! – Она печально улыбнулась своему потерянному любовнику. – А когда быстро выходишь из равновесия, как раз и начинаются всякие неудачные сексуальные опыты!

– Боже мой, Бонадея, – спросил удивленно Ульрих, – как ты говоришь?

– Как научилась. Ты – неудачный сексуальный опыт, говорит твоя кузина. Но она говорит также, что можно избежать разрушительных физических и психических последствий, если иметь в виду, что никакие наши поступки не есть лишь наше личное дело. Она очень добра ко мне. Насчет меня она утверждает, что личная моя ошибка состоит в том, что в любви я слишком сосредоточилась на одной частности, вместо того чтобы рассматривать любовь в целом. Понимаешь, под частностью она подразумевает то, что называет также «грубым опытом». Часто бывает очень интересно взглянуть на такие вещи в ее освещении. Но одно мне не нравится в ней: ведь хотя она и говорит, что сильная женщина ищет дело своей жизни в моногамии и должна любить ее как художник, у самой у нее трое, а с тобой, пожалуй, и четверо мужчин в резерве, а у меня теперь и одного‑то нет!

Взгляд, которым она окидывала при этом своего дезертировавшего резервиста, был теплый и неуверенный. Но Ульрих не хотел замечать это.

– Вы говорите обо мне? – осведомился он догадливо.

– Ах, лишь от случая к случаю, – ответила Бонадея. – Когда твоя кузина ищет примера или в присутствии твоего друга, генерала.

– Арнгейм, наверно, тоже присутствует?!

– Он с достоинством внимает беседе благородных дам, – передразнила Арнгейма Бонадея, не лишенная способности имитировать без нажима, но тут же серьезно прибавила: – Мне вообще не нравится, как он ведет себя с твоей кузиной. Он по большей части в отъезде. А когда он здесь, он слишком много говорит со всеми, и когда она приводит пример с госпожой фон Штерн и этой…

– Госпожой фон Штейн? – поправил ее вопросом Ульрих.

– Ну, да, конечно, я имею в виду эту Штейн. Диотима ведь то и дело о ней говорит. И вот когда она говорит об отношениях между госпожой фон Штейн и той, другой, этой Вуль… как же ее? У нее такая полунеприличная фамилия?

– Вульпиус.

– Конечно. Понимаешь, я слышу там столько иностранных слов, что уже забываю простейшие! Так вот, когда она сравнивает госпожу фон Штейн с этой, Арнгейм долго глядит на меня, словно рядом с его обожаемой я как раз и могу сойти только за такую, как ты сказал!

Тут Ульрих стал добиваться объяснения этих перемен.

Оказалось, что Бонадея, с тех пор как она объявила себя близким другом Ульриха, сделала большие успехи и в сближении с Диотимой.

Нимфомания Бонадеи, легкомысленно выданная Ульрихом с досады, произвела на его кузину огромное впечатление. Начав приглашать Бонадею на свои сборища как даму, работающую каким‑то неуточняемым образом на благо людей, она несколько раз украдкой наблюдала за новенькой, и эта вторгшаяся вдруг женщина с глазами, как мягкая промокательная бумага, впитывавшими картину ее дома, была для нее не просто чем‑то донельзя жутким, но и вызывала у нее в такой же мере, как ужас, женское любопытство. Сказать по правде, когда Диотима произносила слово «сифилис», у нее были такие же неясные ощущения, как когда она представляла себе поведение своей новой знакомой, и с неспокойной совестью ждала она от раза до раза какой‑нибудь невозможной выходки, стыда и позора. Но Бонадее удалось смягчить это недоверие своей честолюбивой повадкой, соответствовавшей особенно примерному поведению дурно воспитанных детей в обществе, которое будит в них дух нравственного соперничества. Она за этим забыла даже о своей ревности к Диотиме, и та с удивлением заметила, что ее хлопотная подопечная так же привержена к идеальному, как ода сама. Ибо эта «сбившаяся с пути сестра», как о ней теперь думалось, стала уже подопечной, и вскоре Диотима обратила к ней особенно деятельный интерес, потому что ее собственное положение, как она чувствовала, заставляло ее видеть в бесчестной тайне нимфомании своего рода женский дамоклов меч, который, говорила она, может повиснуть на тонкой нитке даже над головой какой‑нибудь Геновевы. «Я знаю, дитя мое, – утешающе поучала она Бонадею, которая была почти одного с ней возраста, – нет ничего более трагичного, чем обнимать человека, если он не убедителен для тебя внутренне!» – и целовала ее в ее порочный рот, проявляя такую храбрость, какой хватило бы, чтобы прижаться губами к окровавленной и колючей бороде льва.

Положение же, в котором находилась тогда Диотима, было просто промежуточным между Арнгеймом и Туцци – горизонтальным положением, говоря образно, которому один придавал слишком большой, другой – слишком небольшой вес. Ведь по возвращении Ульрих и сам застал свою кузину с повязкой на голове и с компрессами; но эти женские боли, силу которых она интуитивно поняла как бунт ее тела против противоречивых указаний, получаемых им от души, пробудили в Диотиме ту благородную решительность, которая была ей свойственна, как только она отказывалась быть такой, как всякая другая женщина. Правда, сначала было неясно, приступать ли к этой задаче со стороны души или со стороны тела, лучше ли ввиду ее изменить отношение к Арнгейму или отношение к Туцци; но тут внешний мир пришел ей на помощь, ибо если душа с ее любовными загадками ускользала от Диотимы, как рыба, которую пытаешься удержать голыми руками, то массу практических советов ищущая страдалица нашла, к своему удивлению, в книгах, написанных в духе времени, когда впервые решилась взяться за свою судьбу с другого, физического конца, представляемого ее супругом. Она не знала, что наше время, от которого понятие любовной страсти ушло, надо полагать, потому, что принадлежит скорее религиозной сфере, чем сексуальной, – что наше время считает ребячеством обращать еще какое‑то внимание на любовь, но зато направляет свои усилия на брак, все естественные процессы которого во всех разновидностях оно исследует с энергичной доскональностью. Уже тогда появилось множество книг, трактовавших с чистосердечием учителя гимнастики о «переворотах в половой жизни» и стремившихся помочь людям состоять в браке и все‑таки получать удовольствие. В этих книгах мужчина и женщина именовались только «носителями мужских и женских клеток» или «сексуальными партнерами», а скуку между ними, которую надлежало прогнать всяческими умственно‑физическими развлечениями, называли «сексуальной проблемой». Когда Диотима проникла в эту литературу, лоб у нее сперва наморщился, но потом разгладился, ибо тут был удар по честолюбию: от нее чуть не ускользнуло новое большое движение духа времени; и наконец, увлекшись, она схватилась за лоб от удивления, что при всей своей способности наделять мир целью (хотя все еще не было ясно какой) она никогда не подозревала, что и к изнурительным тяготам брака можно подойти с интеллектуальным превосходством. Эта возможность очень отвечала ее склонностям и открыла ей вдруг перспективу подхода к отношениям с мужем, в которых она до сих пор видела только источник страдания, как к какой‑то науке или какому‑то искусству.

– Зачем устремляться вдаль, если хорошее так близко? – сказала Бонадея, подтверждая это свойственным ей пристрастием к цитатам и общим местам. Ибо потом вышло так, что готовая опекать Диотима вскоре смотрела на нее как на свою ученицу в таких вопросах и обращалась с ней как с ученицей. Это происходило по педагогическому принципу «учиться, уча» и, с одной стороны, помогало Диотиме извлекать из пока еще довольно сумбурных и неясных ей самой впечатлений от ее нового чтения что‑то, в чем она была твердо убеждена, благодаря той счастливой тайне «интуиции», что попадаешь в самую точку, когда говоришь наобум; с другой стороны, это было и к выгоде Бонадеи, ибо давало ей возможность оказывать то обратное влияние, без которого ученик остается бесплоден и для самого лучшего педагога: ее богатые практические знания, хотя делилась ими она весьма осторожно, служили теоретику Диотиме боязливо изучаемым источником опыта, с тех пор как супруга начальника отдела Туцци принялась с помощью книг поправлять течение своего брака.

– Подумай, я ведь наверняка далеко не так умна, как она, – объясняла Бонадея, – но порой в ее книгах встречаются вещи, о которых даже я понятия не имею, и это иногда приводит ее в такое отчаяние, что она с грустью говорит: «То‑то и оно, что это нельзя решить, не выходя, так сказать, из кабинета супружеской спальни, для этого нужны, к сожалению, большой сексуальный опыт, большая сексуальная практика на живом материале!»

– Но господи, – воскликнул Ульрих, которого уже при мысли, что его целомудренная кузина ударилась в «сексуальную науку», одолевал смех, – чего же она, собственно, хочет?

Бонадея собрала свои воспоминания о счастливом соединении научных интересов эпохи с бездумной манерой выражаться.

– Речь идет о наилучшем развитии ее полового инстинкта и управлении им, – ответила она затем в духе своей учительницы. – И она держится убеждения, что путь к захватывающей и гармоничной эротике идет через жесточайшее самовоспитание.

– Вы воспитываете себя обдуманно? И притом жесточайше?! Ты говоришь просто великолепно! – воскликнул Ульрих снова. – Но будь добра, объясни мне, зачем Диотима воспитывает себя?

– В первую очередь она воспитывает, конечно, своего мужа! – поправила его Бонадея.

«Бедняга!» – невольно подумал Ульрих.

– Ну, тогда мне хотелось бы знать, – сказал он, – как она это делает. Почему ты вдруг замкнулась?

Действительно, при этих расспросах Бонадею сковывало честолюбие, как первого ученика на экзамене.

– Ее сексуальная атмосфера отравлена, – начала она осторожно. – И, чтобы спасти эту атмосферу, необходимо, чтобы Туцци и она как можно тщательнее пересмотрели свое поведение. Общих правил тут нет. Надо стараться наблюдать, как реагирует на жизнь другой. А чтобы ‑как следует наблюдать, нужно известное проникновение в половую жизнь. Надо уметь сравнивать практический опыт с результатами теоретическою исследования, говорит Диотима. В том‑то и дело, что сегодня женщина подходит к сексуальной проблеме по‑новому, по‑другому: она требует от мужчины не только чтобы он действовал, а чтобы действовал с верным знанием женского естества! – И, чтобы отвлечь Ульриха или потому, что это забавляло ее самое, весело прибавила: – Представь себе только, как должно подействовать это на ее мужа, который не имеет ни малейшего понятия об этих вещах и узнает о них главным образом при раздевании в спальне, когда Диотима, скажем, ищет шпильки в полураспущенных волосах, зажав коленями юбки, и вдруг начинает говорить об этом. Я проверила это на своем муже, его чуть удар не хватил. Одно, значит, можно признать: если уж должен быть «постоянный брак», то у него есть хотя бы то преимущество, что он извлекает из партнера все его эротическое содержание. Это‑то Диотима и старается сделать с Туцци, который чуточку грубоват.

– Тяжелые времена настали для ваших мужей! – поддразнил ее Ульрих.

Бонадея засмеялась, и по ее смеху он понял, как рада была бы она уйти иногда от гнетущей серьезности своей школы любви.

Но исследовательский пыл Ульриха не унимался; он почувствовал, что его изменившаяся подруга умалчивает о чем‑то, о чем она, в сущности, куда охотней поговорила бы. Он фамильярно возразил, что, по слухам, недостаток обоих вовлеченных в беду супругов состоял ведь скорее в слишком большом «эротическом содержании».

– Ах, ты всегда только об этом и думаешь! – упрекнула его Бонадея, сопроводив свои слова взглядом, длинное острие которого кончалось крючком, что вполне можно было истолковать как сожаление по поводу обретенной ею невинности. – Ты ведь тоже злоупотребляешь физиологическим слабоумием женщины!

– Чем я злоупотребляю? Да ты же нашла великолепное выражение для истории нашей любви!

Бонадея дала ему легкую пощечину и стала поправлять перед зеркалом свои волосы нервными пальцами. Глядя на него из зеркала, она сказала:

– Это из одной книги!

– Конечно. Из очень известной.

– Но Диотима считает, что это не так. Она нашла что‑то в другой книге, которая называется «Физиологическая неполноценность мужчины». Эту книгу написала женщина. По‑твоему, это действительно играет такую большую роль?

– Я не знаю, о чем идет речь, и ничего не могу ответить!

– Ну, так слушай! Диотима исходит из открытия, которое она называет «постоянной готовностью женщины к сексуальному наслаждению». Ты можешь представить себе под этим что‑нибудь?

– В случае Диотимы – нет!

– Не будь таким грубым! – укорила Ульриха его подруга. – Эта теория очень деликатна, и я должна постараться объяснить ее тебе так, чтобы ты не сделал неправильных выводов из того обстоятельства, что при этом я нахожусь наедине с тобой в твоем доме. Ну, так вот, эта теория основана на том, что женщину можно любить даже тогда, когда она не хочет. Понял теперь?

– Да.

– К сожалению, отрицать это нельзя. Мужчина же, по этой теории, очень часто не может любить, даже если и хочет. Диотима говорит, что это научно доказано. Ты в это веришь?

– Говорят, так бывает.

– Не знаю, – усомнилась Бонадея. – Но Диотима говорит, что если взглянуть на это научно, то тут все само собой разумеется. В то время как женщина постоянно готова к сексуальным наслаждениям, мужчина, ну, словом, самая мужская часть мужчины, очень легко дает себя запугать.

Ее лицо было бронзовым, когда она теперь отвернула его от зеркала.

– Мне удивительно слышать это о Туцци, – сказал Ульрих, пытаясь отвлечь ее.

– Я тоже не думаю, что так оно было и раньше, – сказала Бонадея. – Так вышло потом, для дополнительного подтверждения этой теории, потому что Диотима твердит ему ее изо дня в день. Она называет ее теорией «фиаско». Поскольку носитель мужских клеток так предрасположен к этому «фиаско», сексуально уверенным он чувствует себя только там, где ему нечего опасаться какого бы то ни было духовного превосходства женщины, и поэтому мужчины почти никогда не отваживаются иметь дело с женщиной, по‑человечески равной им. Во всяком случае они сразу пытаются подавить ее. Диотима говорит, что лейтмотив всей мужской эротики, а особенно мужской заносчивости, – страх. Большие люди показывают его – тут она имеет в виду Арнгейма. Маленькие прячут его за грубым физическим натиском и глумятся над духовной жизнью женщины – тут я имею в виду тебя! А она – своего Туцци. Это известное «Сейчас или никогда!», которым вы так часто приводите нас к падению, есть лишь вид сверхкомп…

Она хотела сказать «компресса». «Компенсации», – помог ей Ульрих.

– Да. Этим вы избавляетесь от мысли о своей физической неполноценности!

– Что же вы решили сделать? – спросил Ульрих кротко.

– Надо стараться быть любезными с мужчинами! Поэтому я к тебе и пришла. Посмотрим, как ты это воспримешь?!

– А Диотима?

– Господи, какое тебе дело до Диотимы! У Арнгейма глаза на лоб лезут, когда она ему говорит, что, к сожалению, мужчины высокого ума находят полное удовлетворение, кажется, только у неполноценных женщин, а у женщин одного с ними духовного уровня терпят неудачу, что научно доказано благодаря этой госпоже фон Штейн и этой Вульпиус (видишь, теперь ее фамилия уже не вызывает у меня затруднений. А что она была известной сексуальной партнершей стареющего олимпийца, это я, конечно, всегда знала!).

Ульрих еще раз попытался перевести разговор на Туцци, чтобы отвлечь его от себя. Бонадея засмеялась; она понимала плачевное положение этого дипломата, который ей нравился как мужчина, и, чувствуя себя сообщницей Диотимы, злорадствовала по поводу того, что ему приходилось страдать под розгами души. Она рассказала, что в обращении со своим супругом Диотима исходит из того, что должна освободить его от страха перед ней и что благодаря этому она немного примирилась и с его «сексуальной грубостью». Она, продолжала Бонадея, признает, что видит великую свою ошибку в том, что ее собственное значение оказалось слишком большим для наивной потребности в превосходстве, свойственной как мужчине ее партнеру по браку, и старается смягчить это, скрывая теперь свое духовное превосходство за приспособленчеством эротического кокетства.

Ульрих с живым интересом спросил, что она подразумевает под этим.

Бонадея впилась в его лицо серьезным взглядом.

– Например, она говорит ему: «Нам до сих пор портило жизнь соперничество, мы не можем решить, кто из нас важнее». А потом соглашается с ним, что отравляющее действие мужского самоутверждения сказывается и на всей общественной жизни…

– Но тут ведь нет ни кокетства, ни эротики?! – возразил Ульрих.

– Нет, есть! Ведь ты должен иметь в виду, что мужчина, если он действительно страстный, обращается с женщиной как палач с жертвой. Это входит в самоутверждение, как это теперь называют. А с другой стороны, ты не станешь отрицать, что и для женщины половой инстинкт важен?!

– Конечно, не стану]

– Хорошо. Но чтобы половая близость была приятна, необходимо равенство. Если хочешь извлечь из партнера успешное объятие, надо признать его равноправным, а не смотреть на него только как на безвольный придаток к себе самому, – продолжала она, сбившись на язык своей наставницы, подобно тому, как на скользкой поверхности невольно и со страхом подчиняешься инерции собственного движения. – Ведь если уж никакие другие человеческие отношения не терпят постоянного угнетения и угнетенности, то половые и вовсе!..

– Ого! – возразил Ульрих.

Бонадея сжала его предплечье, и глаза ее сверкнули, как падающая звезда.

– Молчи! – выпалила она. – Вам всем не хватает самостоятельно добытого знания женской психики! И если ты хочешь, чтобы я продолжала рассказывать тебе о твоей кузине…– Но тут она дошла до предела своих сил, и теперь глаза ее сверкали, как у тигрицы, мимо клетки которой проносят мясо. – Нет, я сама не могу это больше слышать! – воскликнула она.

– Она действительно так говорит? – спросил Ульрих. – Она действительно сказала это?

– Да каждый день я только и слышу: сексуальная практика, успешное объятие, животрепещущие вопросы любви, железы, секреция, подавленные желания, эротическая тренировка и регулирование полового инстинкта! Вероятно, у каждого та сексуальность, какой он заслуживает, во всяком случае так утверждает твоя кузина, но неужели я заслуживаю непременно такой высокой?!

Ее взгляд задержал взгляд Ульриха.

– Думаю, что нет, – медленно сказал он.

– Ведь можно, в конце концов, и сказать, что моя большая отзывчивость указывает на особые физиологические достоинства? – спросила Бонадея со счастливо‑двусмысленным смешком.

Ответа так и не последовало. Когда спустя довольно долгое время Ульрих почувствовал в себе какое‑то сопротивление, через щели в занавесках светился живой день, и стоило взглянуть туда, как затемненная комната стала похожа на склеп чувства, которое до неузнаваемости высохло. Бонадея лежала с закрытыми глазами, не подавая никаких признаков жизни. Ощущения, доставляемые ей теперь ее телом, были довольно сходны с ощущениями ребенка, чье упрямство сломлено поркой. Каждая пядь ее тела, совершенно сытого и разбитого, жаждала нежности нравственного прощения. С чьей стороны? Безусловно, не со стороны мужчины, в чьей постели она лежала и которого недавно молила убить ее, потому что ее похоть нельзя было сломить никаким повторением и усилением. Она держала глаза закрытыми, чтобы не видеть его. Просто на пробу она думала: «Я лежу в его постели!» Это я «Я не дам больше изгнать себя отсюда!» кричала она недавно мысленно; теперь это просто выражало ситуацию, из которой нельзя было выйти без каких‑то еще предстоявших ей неприятных моментов. Бонадея вяло и медленно вернула свои мысли туда, где они оборвались.

Она подумала о Диотиме. Постепенно всплывали в памяти слова, целые фразы и отрывки фраз, но главным образом лишь чувство удовлетворенности своим присутствием, когда в каскаде речей журчали, проносясь мимо ее ушей, такие непонятные и незапоминающиеся слова, как гормоны, миндалины, хромосомы, зиготы или внутренняя секреция. Ибо целомудрие ее наставницы не признавало никаких границ, как только они смазывались научным освещением. Диотима была способна сказать во всеуслышание: «Половая жизнь – это не ремесло, которому можно научиться, она должна всегда оставаться для нас высочайшим искусством, которое нам дано постичь в жизни!», – но так же не чувствовать в этом ничего ненаучного, как когда, увлекаясь, говорила о «стимуляции» или о «поворотном пункте». А такие выражения ее ученица вспоминала сейчас со всей точностью. Критический разбор объятия, уяснение его физического аспекта, эрогенные зоны, путь к высшему удовлетворению женщины, дисциплинированные, внимательные к своей партнерше мужчины…

Какой‑нибудь час назад Бонадея чувствовала себя подло обманутой этими научными, интеллектуальными и высокоблагородными терминами, которыми она обычно восхищалась. Что эти слова важны не только для науки, но и для чувства, она, к своему удивлению, поняла только тогда, когда с их игнорируемой эмоциональной стороны уже ударило пламя. Тут она возненавидела Диотиму. «Говорить о таких вещах так, что всякая радость от них пропадает!»

– подумала она, и в порыве мстительных чувств ей показалось, что Диотима, располагая сама четырьмя мужчинами, ничего ей не позволяет и таким образом обманывает ее. Да, просвещение, с помощью которого сексология кладет конец темным проделкам пола, Бонадея в самом деле сочла кознями Диотимы. Сейчас она так же не понимала этого, как своей страстной тоски по Ульриху. Она попыталась представить себе те мгновения, когда все ее мысли и чувства разбушевались. Так же не может, наверно, понять себя человек, истекающий кровью, когда вспоминает свое нетерпение, заставившее его сорвать защитную повязку! Бонадея подумала о графе Лейнсдорфе, который назвал брак высоким служением и сравнил трактующие о нем книги Диотимы с рационализацией службы; она подумала об Арнгейме, который был мультимиллионером и назвал возрождение супружеской верности, ее оживление идеей тела подлинным велением времени; и о многих других знаменитых мужчинах, с которыми она познакомилась за это время, подумала Бонадея, даже не вспомнив, короткие у них или длинные ноги, жирны ли они или тощи: она видела в них лишь сияющее понятие знаменитости, которое дополнялось неопределенной физической массой подобно тому, как нежной тушке жареного молодого голубя дает содержание и полноту плотная овощная начинка. Вспоминая все это, Бонадея клялась себе, что никогда больше не поддастся этим внезапным бурям, сшибающим высокое с низким, и клялась так истово, что духовным взором, без всякой физической определенности, уже видела себя, если только будет строго держаться своего решения, возлюбленной тончайшего из всех мужчин, которого она выберет себе среди поклонников своей великой подруги. Но поскольку пока нельзя было отрицать, что она, притом еще весьма неодетая, лежала в постели Ульриха, не желая открыть глаза, это содержательное чувство искреннего раскаянья не получило дальнейшего, сулившего утешение развития, а вместо этого перешло в какую‑то жалкую раздраженность и злость.

Страсть, из‑за которой жизнь Бонадеи делилась на такие противоположности, коренилась не в чувственности, а в честолюбии. Об этом размышлял Ульрих, который хорошо знал свою приятельницу; он молчал, чтобы не вызвать ее упреков, и рассматривал ее прятавшее от него взгляд лицо. Первичная форма всех ее желаний представлялась ему желанием почестей, которое пошло не по тем каналам, даже буквально не по тем нервным каналам. Да и почему в самом деле не могло социальное честолюбие побития рекордов, обычно торжествующее, если выпито наибольшее количество пива или повешены на шею самые большие драгоценные камни, – почему не могло оно когда‑нибудь проявиться и так, как у Бонадеи, в нимфомании?! Форму эту она сейчас, когда все уже призошло, с раскаянием отвергла, это было ему ясно, и он прекрасно понимал, что именно старательная неестественность Диотимы должна была ей, всегда терзаемой дьяволом, импонировать, казаться райской. Он смотрел на ее глазные яблоки, которые, отбушевав, тяжело лежали в своих впадинах; он видел перед собой смуглый, решительно вздернутый нос и в нем красные, заостренные ноздри; он несколько смущенно разглядывал разные линии этого тела – ту, где на прямом корсете ребер лежала круглая, большая грудь; ту, где из луковицы бедер вырастала ложбина спины; линию острых, твердых клавиш ногтей над мягкими кончиками пальцев. И когда он наконец долго и с отвращением рассматривал волоски, торчавшие из лежавших перед его глазами ноздрей его любовницы, им тоже овладело воспоминание о том, каким соблазном для его желаний был недавно этот же человек. Оживленно‑двусмысленная улыбка, с какой Бонадея явилась для «объяснения», естественность, с какой она отметала все упреки или сообщала что‑нибудь новое об Арнгейме, почти даже остроумная на этот раз точность ее наблюдений… Она действительно изменилась к лучшему, казалась более независимой, влекущие вверх и влекущие вниз силы пришли в ней в более свободное равновесие, и это отсутствие нравственной тяжести благотворно освежило очень страдавшего последнее время от собственной серьезности Ульриха; даже сейчас еще он способен был почувствовать, с каким удовольствием слушал ее тогда и наблюдал за игрой ее лица, которая была как солнце и волны. И вдруг, в то время как взгляд его покоился на помрачневшем теперь лице Бонадеи, его осенило, что, собственно, только серьезные люди могут быть злыми. «Веселых людей, – подумал он, – можно просто считать застрахованными от этого. Так же, как злодей всегда поет басом!» Каким‑то жутковатым образом это касалось и его самого, – что глубокое и мрачное связаны; ведь несомненно, что всякая вина уменьшается, если веселый человек провинился по своей «легкости», но, с другой стороны, возможно, что это относится только к любви, где тяжелые на подъем соблазнители приносят куда более разрушительные и непростительные беды, чем легкомысленные, даже если они делают совершенно одно и то же. Так размышлял он и был не просто разочарован тем, что легко начавшийся час любви кончался грустью, но и неожиданно воодушевлен.

За всем этим он как‑то незаметно для себя забыл теперешнюю Бонадею; повернувшись к ней в задумчивости спиной и подперев рукой голову, он глядел куда‑то сквозь стены на предметы далекие, когда полное его молчание побудило ее открыть наконец глаза. В этот миг он, ничего не подозревая, думал о том, как однажды прервал поездку и не доехал до цели, потому что прозрачный день, посводнически таинственно обнажавший окрестности, соблазнил его уйти с вокзала на прогулку, а с началом ночи покинул его в каком‑то местечке, где он, без вещей, оказался после нескольких часов ходьбы. Он и вообще мнил, что ему всегда было свойственно уходить куда‑нибудь на неопределеный срок и никогда не возвращаться тем же путем; и тут вдруг одно очень далекое воспоминание, лежавшее на той ступени детства, куда он обычно не добирался, пролило свет на его жизнь. Сквозь щелку неизмеримо короткого времени он, показалось ему, снова почувствовал то таинственное желание, что тянет ребенка к предмету, который он видит, чтобы потрогать его или даже сунуть себе в рот, на чем и кончается, как бы зайдя в тупик, волшебство; не дольше, наверно, казалось ему, что в точности такова же, не лучше, не хуже, и та тяга взрослых, что влечет их во всякую даль, чтобы сделать ее близкой, тяга, которая владела им самим и, судя по своей лишь замаскированной любопытством бессодержательности, явно была какой‑то необходимостью; и третьей, наконец, разновидностью этой же схемы был тот нетерпеливый и разочаровывающий эпизод, в который, хотя они оба не желали того, вылилась эта встреча с Бонадеей после разлуки. Это лежание рядом в постели показалось ему теперь в высшей степени инфантильным. «Но что же значит тогда противоположное – эта недвижная, воздушно‑тихая любовь к дальнему, такая же бесплотная, как день ранней осени? – спросил он себя. – Тоже, наверно, лишь видоизмененная детская игра», – подумал он с сомнением и вспомнил цветные картинки, изображавшие животных, картинки, которые он в детстве любил блаженнее, чем сегодня свою приятельницу. Но Бонадея уже достаточно насмотрелась на его спину, чтобы измерить этим свое несчастье, и сказала ему:

– Ты был виноват!

Ульрих с улыбкой повернулся к ней и ответил, не думая:

– Через несколько дней приедет моя сестра и будет жить у меня – я уже тебе говорил? Тогда мы вряд ли сможем видеться.

– На какой срок? – спросила Бонадея.

– Надолго, – ответил Ульрих и улыбнулся опять.

– Ну и что? – сказала Бонадея. – Почему это должно мешать? Не станешь же ты уверять меня, что сестра не позволит тебе иметь любовницу!

– Именно в этом я и хочу уверить тебя, – сказал Ульрих.

Бонадея засмеялась.

– Я пришла к тебе сегодня вполне невинно, а ты даже не дал мне рассказать все до конца! – упрекнула она его.

– Моя природа устроена как машина, непрестанно обесценивающая жизнь! Я хочу стать другим! – ответил Ульрих. Она этого никак не могла понять, но она упрямо вспомнила сейчас, что любит Ульриха. Она вдруг перестала быть мечущимся призраком своих нервов, обрела какую‑то убедительную естественность и просто сказала:

– Ты закрутил с ней роман!

Ульрих отчитал ее за это; серьезнее, чем хотел. – Я решил долго не любить ни одной женщины иначе, чем как если бы она была мне сестрой, – заявил он я замолчал.

Своей долготой это молчание произвело на Бонадею впечатление большей решительности, чем то, может быть, соответствовало бы его содержанию.

– Да ты же извращенец! – воскликнула она вдруг тоном предостерегающего пророчества и вскочила с постели, чтобы поскорее вернуться к Диотиме, в ее академию любовных премудростей, врата которой были без всяких подозрений открыты кающейся и освеженной.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
 151 152 153 154 155 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика