7
Приходит письмо от Клариссы
Ульрих не оставил своего адреса никому из знакомых, но
Кларисса узнала его от Вальтера, которому он был известен так же, как его
собственное детство.
Она написала:
«Мой дорогой человечишка… мой трусишка, мой шка!
Знаешь, что такое шка? Я никак не могу докопаться до этого.
Вальтер, наверно, никудышка. (Слог «шка» был везде жирно подчеркнут.) Думаешь,
я пришла к тебе пьяная?! Я не могу опьянеть! (Мужчины пьянеют быстрее, чем я.
Примечательно.) Но я не знаю, что говорила тебе; не могу вспомнить. Боюсь, ты
вообразишь, что я говорила вещи, которых я не говорила. Я их не говорила.
Но это будет письмом – сейчас! Сначала: тебе известно, как
открываются сны. Во сне ты иногда знаешь: здесь ты уже была. с этим человеком
ты уже один раз говорила или… Ты как бы снова находишь свою память.
Я не во сне знаю, что все было не во сне.
(У меня есть друзья по снам.) Помнишь ли ты вообще, кто такой
Моосбругер? Я должна кое‑что рассказать тебе.
Его имя вдруг опять появилось.
Три музыкальных слога.
Но музыка – это обман. То есть когда она сама по себе. Музыка
сама по себе – эстетство или что‑то в этом роде. Но когда музыка соединяется с
виденьем, тогда стены шатаются, и из могилы нынешнего встает жизнь грядущих. Я
не только слышала эти три музыкальных слога, я и видела их. Они всплыли в
памяти. Вдруг понимаешь: там, где они всплывают, есть еще что‑то другое! Я ведь
однажды написала твоему графу письмо о Моосбругере. Как можно забыть такое! Я
теперь слышу‑вижу мир, где вещи стоят на месте, а люди движутся совершенно так
же, как это всегда с ними бывает, но звучаще‑зримо. Я не могу ясно описать это,
потому что из этого всплыли только три слога. Ты это понимаешь? Может быть,
говорить об этом еще рано.
Я сказала Вальтеру: «Я хочу познакомиться с Моосбругером!»
Вальтер спросил: «А кто такой Моосбругер?»
Я ответила: «Друг Уло, убийца».
Мы читали газету; дело было утром, и Вальтеру пора уже было идти
на службу. Помнишь, мы один раз втроем читали газету? (У тебя слабая память,
ты, конечно, не помнишь!) Так вот, я развернула ту часть газеты, которую дал
мне Вальтер – одна рука слева, другая справа. Вдруг я чувствую твердое дерево,
я пригвождена к кресту. Я спрашиваю Вальтера: «Не было ли вчера в газете чего‑то
насчет железнодорожной катастрофы в Ческе‑Будеевице?» * «Да, – ответил
он. – Почему ты спрашиваешь? Небольшая катастрофа, погиб один человек или
два».
Через несколько мгновений я сказала: «Потому что в Америке тоже
произошла катастрофа. Где находится Пенсильвания?»
Он этого не знает. «В Америке», – говорит он.
Я говорю: «Машинисты никогда не сталкивают паровозы нарочно!»
Он смотрит на меня. Было ясно, что он меня не понимает.
«Конечно нет», – говорит он.
Я спрашиваю, когда к нам придет Зигмунд. Он точно не знает.
Ну, так вот: конечно, машинисты никогда не сталкивают поезда
нарочно, со злым умыслом; но почему же она это делают? Я скажу тебе: в огромной
сети рельсов, стрелок и сигналов, охватывающей весь земной шар, мы все теряем
силу совести. Ведь если бы у нас нашлась сила еще раз проверить себя и еще раз
взглянуть на нашу задачу, мы бы всегда делали все необходимое и избегали несчастья.
Несчастье – это наша остановка на предпоследнем шагу!
Конечно, нельзя ожидать, что Вальтер сразу это поймет. Я думаю,
что могу достичь этой огромной силы совести, и мне пришлось закрыть глаза,
чтобы Вальтер не заметил и них молнии.
По всем этим причинам я считаю своим долгом познакомиться с
Моосбругером.
Ты знаешь, мой брат Зигмунд – врач. Он мне поможет.
Я ждала его.
В воскресенье он к нам пришел.
Когда его кому‑нибудь представляют, он говорит: «Но я ни … ни
музыкален». Это он так острит: поскольку его зовут Зигмунд, он не хочет, чтобы
его принимали за еврея или за человека музыкального. Он зачат в вагнерианском
восторге. Добиться разумного ответа от него невозможно. Сколько я его ни
убеждала, он мычал только какой‑то вздор. Он швырнул камень в птицу и ковырял
палкой снег. И хотел расчистить лопатой дорожку; он часто приходит к нам
работать, как он говорит, потому что не любит быть дома с женой и детьми.
Удивительно, что ты никогда не встречал его. «У вас есть fleurs du mal
и огород!» – говорит он, Я трепала его за уши и толкала в бок, но
это не помогало.
Потом мы пошли в дом к Вальтеру, который, конечно, сидел за
пианино, и Зигмунд сунул пиджак под мышку и поднял совершенно грязные руки.
«Зигмунд, – сказала я ему при Вальтере, – когда ты
понимаешь музыкальную пьесу?»
Он ухмыльнулся и ответил: «Да никогда».
«Когда ты сам внутренне проигрываешь ее, – сказала я. –
Когда ты понимаешь человека? Ты должен его проиграть». Проиграть! Это великий
секрет, Ульрих! Ты должен быть как он – но не чтобы ты вошел в него, я чтобы он
вошел в тебя. Мы спасаем, выводя наружу. Вот что такое сильная форма! Мы
принимаем участие в поступках людей, но мы наполняем их и поднимаемся за их
пределы.
Прости, что я столько об этом пишу. Но поезда сталкиваются,
потому что совесть не делает последнего шага. Миры не всплывают, если их не
вытаскивать. Подробней об этом в другой раз. Гениальный человек обязан
нападать! У него есть жуткая сила для этого! Но Зигмунд, трусишка, посмотрел на
часы и напомнил об ужине, потому что ему пора было домой. Зигмунд, знаешь,
всегда держится посредине между чванством опытного врача, который не очень
высокого мнения о возможностях медицины, и чванством современного человека,
который вышел за пределы интеллектуальной традиции и вернулся опять к гигиене
опрощения и работы в саду. Но Вальтер закричал: «Господи, зачем вы мелете такую
чепуху?! Дался же вам этот Моосбругер!» И это помогло.
Потому что теперь Зигмунд сказал: «Он либо душевнобольной, либо
преступник, это верно. Но что делать, если Кларисса воображает, что она может
исправить его? Я врач, а не могу не позволить больничному священнику воображать
то же самое! „Спасти“ – говорит она? Ну, так почему бы ей хотя бы не увидеть
его?!»
Он вычистил щеткой штаны, принял спокойный вид и вымыл руки; за
ужином мы потом обо всем договорились.
Мы уже побывали у доктора Фриденталя; это виновник, которого он
знает. Зигмунд сказал напрямик, что берет на себя ответственность за то, чтобы
меня пропустили под каким‑нибудь выдуманным предлогом: я, сказал он,
писательница и хочу взглянуть на Моосбругера.
Но это была ошибка, на такой откровенный вопрос тот мог ответить
только отказом. «Будь вы Седьмой Лагерлеф, я был бы в восторге от вашего
визита, хотя я, разумеется, в восторге и так, но здесь признают, к сожалению,
только научные интересы!»
Славно было сойти за писательницу. Я твердо посмотрела на него и
сказала: «В данном случае я больше, чем сама Лагерлеф, потому что мне это нужно
не для какого‑то там изучения!»
Он поглядел на меня и сказал: «Единственное, что могу
посоветовать, это обратиться к шефу клиники с рекомендацией от вашего
посольства». Он принял меня за иностранную писательницу и не понял, что я
сестра Зигмунда.
В конце концов мы сошлись на том, что я увижу не Моосбругера –
больного, а заключенного Моосбругера. Зигмунд добудет мне рекомендацию какого‑то
благотворительного общества и разрешение окружного суда. Потом Зигмунд сказал
мне, что доктор Фриденталь считает психиатрию полуискусством‑полунаукой, и
назвал его директором дьявольского цирка. Но мне это понравилось.
Самое приятное, что клиника расположена в старом монастыре. Нам
пришлось ждать в коридоре, а лекционный зал – в часовне. Там большие церковные
окна, и я заглянула туда через двор. Больные одеты в белое и сидят рядом с
профессором, у кафедры. И профессор вполне дружелюбно склоняется над их
креслами. Я подумала: сейчас, может быть, приведут Моосбругера. У меня было
такое чувство, что тогда я влечу в зал через высокое стеклянное окно. Ты
скажешь – летать я не могу, значит – впрыгнула бы через окно? Но прыгать я бы
наверняка не стала, потому что этого я не чувствовала.
Надеюсь, ты скоро вернешься. Никогда не выразить всего. Особенно
в письме».
Под этим, жирно подчеркнутая, стояла подпись: «Кларисса».
|