ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Как он бежал? — это тоже интересно.
— Пешком, — говорит, — до самой Москвы пер,
даже на подметках мозоли стали. Пошел к живописцу, чтобы сказать, что пять
рублей не принес, а ухожу, а он совсем умирает, — с кровати не вставал;
выслушал, что было, и хотел смеяться, но поманул и из-под подушки двадцать
рублей дал. Я спросил: «На что?» А он нагнул к уху и без голосу шепнул:
«Ступайте!»
С этим я ушел.
— Куда же?
— В Женевку.
— Там были рады вам?
— Ругать стали. Говорят: «У англичанки, верно, деньги
были, — а вы — этого не умели? Дурак вы».
— Неужто даже не приютили?
— Ничего не приютили: я им не годился, — говорят:
«вы очень форменный, — нам надо потаенные».
— Тогда вы сюда?
— Да: здесь вежливо.
Он сказал это с таким облегченным сердцем, что даже мне
легко стало. Я чувствовал, что здесь — период; что здесь замысловатая история
Шерамура распадается, и можно отдохнуть.
Я его спросил только: уверен ли он, что ему в России
угрожала какая-нибудь опасность? Но он пожал плечами, потянул носом, вздохнул и
коротко отвечал:
— Все же уйти — безопаснее.
Мы встали с края оврага, в котором Шерамур начал волчьим
вытьем, а кончил божеством. Пора было вернуться в Париж — дать Шерамуру жрать.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Если бы я не имел перед собой примера «старца Погодина», как
он скорбел и плакал о некоем блуждавшем на чужбине соотчиче, то я едва ли бы
решился сознаться в неодобрительном поступке: мне было жаль Шерамура, и я даже
положил себе им заняться и довести его до какого-нибудь предела. Словом: я вел
себя совсем как Погодин. Разбирая рапсодии Шерамура, я готов был иногда
подозревать его в сумасшествии, но он не был сумасшедший; другой раз мне
казалось, что он ленивый негодяй и дармоед, но и это не так; он всегда ищет
работы, и что вы ему поручите, — он сделает. Не плут он уже ни в каком
случае, — он даже несомненно честен. Он так, какой-то заморух: точно
цыпленок, который еще в яйце зачичкался. Таких самые сердобольные хозяйки, как
только заметят, — обыкновенно «притюкивают» по головешке и
выбросят, — и это очень милостиво; но Шерамур был не куриный выводок, а
человек. Родись он в селе, его бы считали «ледащеньким», но приставили бы к
соответственному делу — стадо пасти или гусей сгонять, и он все-таки пропитался
бы и даже не был бы в тягость; но среди культурного общества — он никуда не
годился.
Однако все-таки его лучше увезть в Россию, где хоть сытнее и
много дармоедов не умирает с голоду. Поэтому самое важное было дознаться,
тяготит ли над ним какое обвинение и нельзя ли ему помочь оправдаться?
Но как за это взяться? К счастию, однако, явился такой
случай. Но прежде, чем дойти до него, надо сказать два слова о том, как Шерамур
жил в Париже.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
С первого дня своего прибытия в Париж он был так же
обеспечен, как нынче. Никогда у него не было ни определенного жительства, ни
постоянных занятий. Он иногда что-то зарабатывал, нося что-то в гаре, иногда
катал какие-то бревна. Что ему за это платили — не знаю, но знаю, что иметь
столько денег, чтобы пообедать за восемьдесят сантимов и выспаться в ночлежном
доме, — это было его высшее благополучие. В большинстве же случаев у него
не было никакой работы, тем более что, перекатывая бревна, он сломал ногу, а от
носки тяжестей протирал свои очень хорошенькие дамские плечи, пленившие
англичанку. Очевидно, в работе у него ни на что недоставало сноровки. Отдыхал
же он днем и ночью на бульварах. Это трудно, но можно в Париже, а по привычке
Шерамуру даже не казалось трудно.
— Я, — говорил он, — ловко спать могу. То
есть, он мог спать сидя на лавочке, так, чтобы этого не заметил sergent de
ville.[30]
— А если он вас заметит?
— Я на другую иду.
— Ведь и с другой сгонят?
— Не скоро, — с полчаса можно поспать. Надо только
переходить на ту сторону, откуда он идет.
Но теперь обращаемся к случаю.
Раз, выйдя из русской церкви, я встретился в парке Монсо с
моею давнею знакомою, г-жою Т. Мы сидели на скамеечке и говорили о тех, кого
знали и которых теперь хотелось вспомнить. А нам было о ком побеседовать, так
как знакомство наше с этою дамою началось еще во дни восторгов, пробужденных
псковскою историею Гемпеля с Якушкиным и тверскою эпопеею «пяти дворян». Мы
вместе перегорали в этих трепетаниях — потом разбились: она, тогда еще молодая
дама с именем и обеспеченным состоянием, переселилась на житье в Париж, а я —
мелкая литературная сошка, остался на родине испытывать тоску за различные мои
грехи, и всего более за то, чего во мне никогда не было, то есть за какое-то
направление.
С тех пор минуло без малого четверть столетия, и многое
изменилось — одних не стало, другие очутились слишком далеко, а мы, которых
здесь свел случай после долгой разлуки, могли не без интереса подвергнуть друг
друга проверкам: что в ком из нас испарилось, что осталось и во что
переложилось и окрасилось. Она в это время видела больше меня людей интересных,
и притом таких, о которых я имел только одни книжные понятия. В дни ее отъезда
я помню, что она горела одним постоянным и ни на минуту не охлажденным желанием
стать близко к Гарибальди и к Герцену. О первом она писала, что ездила на
Капреру, но Гарибальди ей не понравился: он не чуждался женского пола, но
относился к дамам слишком реально. Он ей показался лучше издали, но почему и
как — я ее о том не расспрашивал. Герцен тоже не выдержал критики: он сделался
под старость «не интересен как тайный советник» и очень капризен и придирчив.
Дама весьма хорошо умела представлять, как она краснела за него в одном
женевском ресторане — где он при множестве туристов «вел возмутительную сцену с
горчичницей» за то, что ему подали не такую горчицу. Он был подвязан под горло
салфеткою и кипятился совершенно как русский помещик. Все даже оборачивались… И
это был тот, чьи остроумные клички и прозвища так смешили либеральный Петербург
шестидесятых годов! Это невозможно было снести: дама махнула рукой на
подвязанного салфеткой старца и даже в виде легкой иронии отыгралась с ним на
его же картах: она называла его «салфеточным». Затем ее внимание занимали
Клячко, Лангевич, Пустовойтова, наконец, папа Пий IX, от которого она тогда
только что возвратилась и была в восторге по причине его «божественного лица».
— Кротость, ласковость и… какое обхождение, —
говорила она, — всякому он что-нибудь… Пусть его бранят, что он выдумал
непогрешимость и зачатие, но какое мне дело! Это все в догматах… Боже мой! кто
тут что-нибудь разберет, а не все ли равно, как кто верит. Но какая прелесть… В
одном представлении было много русских: один знакомый профессор с двумя женами,
то есть с законной и с романической, — и купец из Риги, раскольник, —
лечиться ездил с дочерью, девушкою… Всех приняли — только раскольнику велели
фрак надеть. Старик никогда фрака не надевал, но купил и во фраке пришел… И он
со всеми, со всеми умел заговорить — с нами по-французски, а раскольнику через
переводчика напомнил что-то такое, будто они государю говорили, что «в его
новизнах есть старизна», или «старина». Говорят — это действительно так было.
Раскольник даже зарыдал: «Батюшка, говорит, откуда износишь сие, отколь тебе
все ведомо?» — упал в ноги и вставать не хочет. «Старина, старина», говорит…
Мне это нравится: с одной стороны находчивость, с другой простота… Здесь теперь
в моде Берсье: он изменил католичеству, сделался пастором и всё против папы… Я
и его не осуждаю — у него талант, но он не прав, и я ему прямо говорю: вы не
правы; папу надо видеть; надо на него глядеть без предубеждения, потому что с
предубеждением все может показаться дурно, — а без предубеждения…
Но только что она это высказала, — на повороте аллеи
как из земли вылупился Шерамур — и какой, — в каком виде и убранстве!
Шершавый, всклоченный, тощий, весь в пыли, как выскочивший из-под грязной
застрехи кот, с желтым листом в своей нечесаной бороде и прорехами на блузе и
на обоих коленах.
При появлении его я просто вздрогнул, перервал оживленный
рассказ моей дамы и, пользуясь правами короткого знакомства, взял ее за руку и
шепнул:
— А вот посмотрите-ка без предубеждения.
— На кого? Вот на этого монстра?
— Да; я после расскажу вам, какое под этим заглавием
содержание.
Она прищурилась, рассмотрела и… тоже вздрогнула.
— Это ужасно! — прошептала она вслед Шерамуру,
когда он минул нас, не удостоив не единого взгляда, с понурою, совершенно падающею
головою. Надо было думать, что нынешнюю ночь, а может быть и несколько ночей
кряду, его мало пожалел sergent de ville,
Моя дама схватилась за карман, достала портмоне и, вынимая
оттуда десять франков, сказала:
— Вы можете ему передать это?..
— О, да, — говорю, — с удовольствием. Но,
позвольте, вот что мне пришло в голову: вы ведь, верно, знакомы с кем-нибудь из
здешних наших дипломатов?
— Еще бы — даже очень дружески.
— Помогите же этому бедняку.
— В чем?
— Надо узнать: преступник он или нет?
— Охотно, только если они знают. Но они, кажется, о
русских никогда ничего не знают.
— Они, — говорю, — могут узнать.
Она вызвалась поговорить с одним из близких ей людей в
посольстве и через два дня пишет мне, чтобы я прислал к ней Шерамура: она
хотела дать ему рекомендательную карточку, с которою тот должен пойти к г. N.N.
Это был видный чиновник посольства, который обещал принять и выслушать
Шерамура, и если можно, помочь ему очистить возвратный путь в отечество.
— А тогда, — прибавила дама, — я беру на себя
собрать ему средства на дорогу, буду просить в Петербурге… — и проч., и
npоч.
Думаю, чего же еще лучше надо?
Передаю все это Шерамуру и спрашиваю:
— Что вы на это скажете?
— Да я, — отвечает, — не понимаю: зачем это?
— Вы разве не хотите в Россию?
— Нет; отчего же — могу; там пищеварение лучше.
— Так идите к этой даме.
— Хорошо. Она дура?
— С какой же стати она будет дурою?
— Аристократка.
— А они разве все дураки?
— Да я не знаю, я так спросил: какая онa?
— Это вам все равно, какая она, — она очень
добрая, принимает в вас участие и в силах вам помочь, как никто другой. Вот
все, что вам достаточно знать и идти.
— И ничего из этого не будет.
— Почему не будет?
— Ведь я сказал.
— Нет, не сказали.
— Аристократка.
— Так вы не пойдете?
Он помолчал, поводил носом и протянул:
— Ну, черт с ней, — пожалуй, схожу.
Он это делал совершенным grande signore[31] — чтобы отвязаться. Ну да и то слава богу,
что хоть мало на лад идет. Моя знакомая женщина с душою — она его поймет и на
его невежество не обидится.
Другое дело — как он аттестует себя в самом посольстве перед
русским дипломатом, которого чувства, конечно, тоньше и который, по уставам
своего уряда, «по поступкам поступает», а не по движению сердца.
|