ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Я о нем в мою последнюю поездку за границу наслышался еще по
дороге — преимущественно в Вене и в Праге, где его знали, и он меня чрезвычайно
заинтересовал. Много странных разновидностей этих каиновых детей встречал я на
своем веку, но такого экземпляра не видывал. И мне захотелось с ним
познакомиться — что было и кстати, так как я ехал с литературною работою, для
которой мне был нужен переписчик. Шерамур же, говорят, исполнял эти занятия
очень изрядно.
Его адреса никто не знал, но я взял адрес Tante Grillade, и
он мне помог. По письму, оставленному в этом кабачке, Шерамур ко мне явился,
совершенно таким, каким я его описал выше: маленький, коренастый, с крошечным
носиком и огромной бородой Черномора.
Здесь, кстати, замечу, что кличка Шерамур была не что иное,
как испорченное на французский лад Черномор, а происхождение этой клички имеет
свою причину, о которой будет упомянуто в своем месте.
Я не торопил Шерамура сближением, а просто дал ему работу, и
в первый визит он со мною не говорил почти ни слова, а только кивал в знак согласия,
но, принеся через три дня назад переписанную тетрадь, разговорился.
— Все ли вы, — спрашиваю, — разобрали в моей
рукописи, — не трудно ли было?
— Ничего нет трудного, а только одно трудно понять:
зачем вы это пишете?
— Печатать буду.
— Очень нужно.
— Вам это не нравится?
— Не не нравится, а зачем всякую юрунду. (Он именно
говорил юрунду.)
— Добрые люди купят, прочтут, посмеются и бросят.
— Ну да; только и всего. Стоит того дело. Могли бы
что-нибудь лучше написать.
— Да что лучше-то? — Не умею.
— Ну да; не умеете! Нет, вы, я вижу, не совсем глупый!
— Да не знаю, — говорю, — что же такое надо
писать?
— Полезное что-нибудь.
— Например?
— Я ведь не писатель, — что меня спрашивать. Если
бы я был писатель, — я бы написал.
— Статью?
— Не знаю, может быть и статью.
— О чем?
— О том, чтобы всем было что жрать, — вот о чем.
— Как же это надо написать?
— Не знаю, — пишут.
— Где?
— Я не знаю; а пишут.
— Да все, — говорю, — мало куда годится.
— Оттого, что не дописывают.
— А отчего не дописывают?
— А черт их знает.
— Ума мало или смелости недостает?
— Да я не знаю.
— Вы революционер?
— Ну вот еще! Жрать всем надо, вот революция. В
революцию хорошо, кто большого роста.
— Это почему?
— Потому что маленького никто не послушает.
— А вот Наполеоны-то, — ведь они оба были
небольшого роста, а их слушались.
— Так это у французов; они на рост не глядят; а у нас
надо, чтоб дылда был и ругаться умел.
— А вы разве этого не можете?
— Нет, не могу.
— А жрать?
Он улыбнулся, но только удивительно странно, сначала одним,
а потом другим глазом, точно он не смел сразу обоими улыбнуться, и отвечал:
— Могу.
— Ну, идемте.
И он ходил со мною раз и два, и, наконец, за обычай взял со
мною питаться, и освоился до того, что раз сказал:
— А я еще и другую штуку могу.
— Какую?
— Подвыть.
— Как же это?
— Здесь нельзя — страшно.
Я об этом и позабыл, но потом мы с ним как-то пошли за город
в Нельи. Это был хороший вечер; мы всё бродили, бродили, сели на бережку ручья
и незаметно осмеркли.
Он так же незаметно от меня отлучился и где-то исчез. Я задумался
и совсем про него позабыл, но вдруг вздрогнул и вскочил в ужасном испуге, и
было чего: в самом недалеком от меня расстоянии громко и протяжно провыл
голодный волк… И прежде чем я мог оправиться, — он завыл снова.
Надо было опомниться, что я всего в двух шагах от Парижа,
которого грохот слышен и которого огни отражаются заревом, чтобы понять, как
трудно было появиться здесь волку.
И пока я это сообразил, предо мною предстал Шерамур.
— Каково? — говорит.
— Это вы выли?
— Я. Разобрали, в чем дело?
— Какое же дело?
— Слушайте.
И он опять сел на корточки, сложил у рта ладошки и завыл:
«Уаа-уаа-уаа».
— Разобрали?
— Нет; но вы действительно воете как настоящий волк.
— Еще бы! Мы, бывало, все этак хором воем.
— Кто, где?
— Техноложцы-то, в Петербурге, когда топить нечем и
жрать нечего. Завоем, — хозяйка испужается и даст дров и поплеванник —
чтобы замолчали. Ведь это слова.
Он опять опустился на корточки и еще раз завыл, но гораздо
протяжнее, и в этот раз в этом вое я разобрал слова:
Холодно, странничек, холодно;
Голодно, родименький, голодно!
И мне стало жутко и больно, а он стал рассказывать, как им
бывало холодно и как голодно, и как они, вымолив полено дров и «поплеванник»,
потом разогревались прыгая вокруг пустой комнаты и напевая:
А лягушки по дорожке
Скачут, вытянувши ножки,
Ква-ква-ква-ква,
Ква-ква-ква-ква,
На него, кажется, действовала ночь, звезды и свобода
открытого пространства. Он был в духе и в каком-то порыве на откровенность. Я
этим воспользовался.
|