ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Фермора совсем не позвали во второй раз в «гастрономию».
Старшие, очевидно, не хотели его видеть, а из младших те, с которыми он ближе
других сталкивался, были немножко сконфужены, и, наконец, кто-то из них, при
каком-то рассказе о чем-то, происходившем в последний раз в «гастрономии»,
сказал Фермору:
— Мы вас с собою не звали потому, что нам всем было
совестно: вы ничего не пьете, а между тем у нас плата общая. Вам это убыточно.
— Мне это невозможно! — отвечал Фермор.
— То-то и есть.
Молодой человек не искал пиров и не почитал себе ни за
честь, ни за удовольствие пить и есть в «гастрономии», он даже (как выше
сказано) сам желал от этого отказаться, но когда почувствовал, что его
«выключили без прошения», и притом так решительно, так мягко и в то же время
так бесповоротно, он сконфузился и, сам не сознавая чего-то, сробел.
— Как это так скоро и так просто? Я не сделал ничего
дурного, а меня вышвырнули, как кошку за хвост… И еще извиняются… Это уже
насмешка!
Но прошло несколько дней, и ему стало смешно, как его
спустили.
К сожалению, не к чему было уже и присматриваться. Фермор
видел, что его самого рассмотрели до дна и отставили, и вдобавок стала ходить
какая-то сказка, будто он принял какую-то шутку казначея за серьезное
предложение ему какой-то артельной взятки.
Это его возмутило: он пошел требовать от казначея объяснений
и в пылу гнева чуть не поднял руку…
«Косоротый» скрылся, но рассказал историю.
На Фермора стали смотреть как на человека помешанного.
— Это Дон-Кихот; ему невесть что представляется; он
никакой шутки не понимает и бросается на добрых людей.
Теперь, если бы он и захотел подчиниться общему положению и
братски принимать дележи кружки, ему вряд ли удалось бы поправить свое
положение в обществе товарищей и старших, которых он всех без исключения обидел
своим фанфаронством.
— Дрянной и беспокойный человек, — говорили о нем,
и он слышал это и находил в себе еще более силы стоять на своем и не поддаваться.
К счастию, на каждого старшего у нас бывает еще высший
старший, и Фермор надеялся найти себе защиту выше.
В числе рекомендаций, которыми Фермор был снабжен из
Петербурга в Варшаву, у него было рекомендательное письмо к русскому
православному викарному архиерею Антонию Рафальскому, известному своею странною
и до сих пор невыясненною ролью по приему Почаевской лавры от униатских
монахов, а потом впоследствии митрополиту новгородскому и с. —
петербургскому.
Фермор, от скуки и досады, вздумал воспользоваться этим
письмом и предстал викарию, который до вдовства своего жил в миру и знал толк в
«обхождении».
Без всякого сомнения, он сразу же уразумел представшего
перед ним молодого человека и сообразил, что это — прекрасное, восторженное
дитя, человек совсем не пригодный к жизни между людьми бойцовой породы, и
Антонию, может быть, стало жаль «младенца», а притом и петербургская
рекомендация, которую привез Фермор, имела вес в глазах Рафальского, который
дорожил связями в Петербурге. Вследствие всего этого он нашел полезным принять
в Николае Ферморе участие, чтобы иметь за то на своей стороне лицо, которое о
нем писало.
По таким побуждениям, истинный смысл которых молодому
идеалисту был недоступен, викарий варшавский принял в нем участие и
воспользовался первым случаем ему помочь. При свидании с начальником инженеров
в Варшаве Деном Антоний рассказал о Ферморе и сумел расположить Дена в его
пользу.
Иван Иванович Ден особенно не вникал в просьбу, так как она
представлялась ему очень неважною. Молодой человек томится, что ему не дают
сразу много дел в руки, над чем командовать. Это часто так бывает: молодые люди
всегда чем-нибудь томятся и хотят выше головы прыгнуть, а это нельзя. А
впрочем, молодой инженер, хорошо учившийся и хорошо рекомендованный учебным
начальством, и также известен великому князю… и также просит архиерей… Отчего
он остается в самом деле без назначения, тогда как инженерных работ множество?
Об этом надо спросить.
Ден спросил, чтó это значит?
Ему отвечали, что молодой человек очень хороший и им очень
довольны; что его и не думали оставлять без назначения, но надо было,
разумеется, «присмотреться», к чему его можно лучше назначить.
— Ну да, ну да, это совершенно справедливо. Он мне и не
жаловался, а архиерея там… за него просили, и он просит… Надо для него сделать.
— Да уж и сделали.
— Ну и прекрасно! — отвечал Ден и известил
Антония, что все улажено: его prótegé[21] дадут дело по силам, «а тогда мы не оставим
это без внимания, и он будет награжден».
Антоний сейчас же послал за Фермором и поспешил его
обрадовать, но был неприятно поражен, заметив, что в нем «мало восторга», а
«наиболее томности и унылости, как бы у человека, разочарованного жизнью».
Викарий его за это отечески пощунял и дал «к жизни
наставление», заключавшееся в том, что надо хранить бодрость духа во всяких
положениях.
— Духа в себе не угашайте и носа не вешайте, —
учил епископ, — вперед очень быстро не устремляйтесь, да инии не
возропщат, и позади не отставайте, да инии не вознепщуют. Надо держать
серединку на половинке — себя блюсти и ближнего не скрести. А в заключение
всего афоризм: не укоряй, и не укорен будеши, а укоришь других — укорят и тя.
Фермор этого нимало не боялся: за что его кто-нибудь может
укорить? Но в отношении неудовольствия на начальство он почувствовал, что был
неправ: начальник действительно выбрал и дал ему самое подходящее занятие, к
которому ни с какой стороны не могло подползти никакое подозрение. Начальник
поручил Фермору технические поверки, которыми, кроме его, занимались еще шесть
человек, чинами старше и умом опытнее.
Назначение было почетное. Работа полезная и самостоятельная:
смотри, вникай, сообрази, изложи критику и доложи умно и понятно.
Фермор и пошел усердствовать. Сколько ему ни дадут работы на
руки, он все их к докладному дню в неделю окончит и представляет.
Его товарищи все враз на него перекосились. Первую, вторую
неделю ему спустили, а потом один от лица прочих говорит:
— Вы что же это делаете? Отличиться, что ли, хотите?
Фермор отвечал, что у него и в помыслах не было искать
превозвышения над товарищами, и, по его понятиям, он ровно ничего такого не
делал, за что бы его можно укорить в честолюбии или в неблагородстве.
— А вы ведь имели время присматриваться, так вы разве
не видите, что все по одному делу в докладной день представляют, а вы для чего
тащите пять да шесть и из каждого показываете разную шерсть?
— Мне сколько поручают, я столько и представляю.
— Да разве это можно так делать?
— У меня много свободного времени, и я успеваю.
— Мало ли что вы успеваете! Вы вон и вина не пьете и в
карты не играете — нельзя же требовать, чтобы так жили все. Если вам в тягость
ваше свободное время, можете найти для себя какое угодно занятие, только не
быть выскочкою против товарищей.
Фермор стал скучать и явился просить другого дела.
— Каков молодец! он уже недоволен своим положением и
просит другого! Беспокоит главного начальника и архиерея. Трется попасть в
амишки! — стали говорить одни, а другие прибавляли:
— Какие протекции! Из Петербурга его рекомендуют, здесь
за него просят то архиерей, то сам Иван Иваныч (Ден). Кому хотите дать столько
протекций, всякий себе карьеру сделает.
А Фермору казалось, будто чем больше людей за него
заступается, тем ему становится хуже.
Из Петербурга ему пишут, что он «не умеет» пользоваться
участием, а он не находит в этом участии того, что нужно, — не особых
протекций, а возможности честного и усердного труда.
Он уже не знал, на кого роптать; все хороши — начальник его
не порицал и не преследовал, а даже показывал, что очень доволен его усердием;
и «косоротый» ему не предлагал пачек с бумажною полоской, а давал только то,
что следует, и даже вслух приговаривал: «извольте столько-то рублей и копеек»,
и в «гастрономию» его не приглашали, но ему день ото дня становилось все
тяжелее и невыносимее.
Антоний к нему продолжал благоволить и осведомлялся у его
начальника: как он служит?
Тот отвечал, что он сам Фермором очень доволен, но
удивляется и сожалеет, что тот очень неудобно поставил себя со всеми
товарищами.
Викарий при первом свидании передал это Фермору и
осведомился:
— В чем дело?
— Не гожусь, не подхожу, — отвечал Фермор.
— Отчего?.. Для чего вы такой зломнительный? Нехорошо
иметь мрачный взгляд на жизнь. В ваши цветущие годы жизнь должна человека
радовать и увлекать, Я о вас говорил с вашим начальником, и он вас хвалит, а
отнюдь не говорит того, будто вы не подходите. Извините меня: вы сами себе
создаете какое-то особенное, нелюбимое положение между товарищами.
Фермор вспыхнул и отвечал:
— Это совершенно верно: начальство относится ко мне
теперь лучше, чем товарищи.
— Ну вот… Это нехорошо.
— Да; но чтоб они относились ко мне хорошо, —
чтобы я был любим, — надо, чтоб я сделал… то… что совсем нехорошо.
— Что же это?.. Неужто вольномыслие?
— О нет! Я ничего не знаю о вольномыслии, —
отвечал Фермор.
— Так что же? Фермор молчал.
— Верно, берут?
— Я ничего говорить не буду.
— Если это, то ведь что инженерия, что финансерия — это
такие ведомства, где все берут.
— Зачем же это? Для чего это так? Викарий долго на него
посмотрел и сказал:
— Для чего берут-то?
— Да!.. Ведь это подло!
— Значит, поладитъ не можете?
— Не могу, ваше преосвященство, я к этому совсем от
природы неспособен.
— Ну, способности тут не много надо.
— Взятка, мне руку прожжет.
— Прожечь не прожжет, а… нехорошо. Но дерзости не надо
себе дозволять.
Фермор понял, что передано что-нибудь об его сцене с
«косоротым», и с горечью воскликнул:
— Ах, ваше преосвященство, какие дерзости! Они сами
выводят из терпения, сами обижают, а потом лгут и сочиняют.
— Да, но все-таки на службе надо уживаться.
— Я не вижу никакой возможности уживаться с такими
людьми и буду проситься в другое место.
— И на другом месте, может быть, встретите то же самое,
ибо и там тоже будут люди.
— Но не все же люди одинаковы!
Антоний опять на него поглядел с сожалением и сказал:
— Да, иногда бывает и отмена.
— Я посмотрю, я верую встретить иное.
— Ну, веруйте… посмотрите.
В тоне викария было слышно утомление.
|