
Увеличить |
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Вдруг, знаете, сразу мне все ясно представилось: за какое я
непосильное дело взялся, и это… полицейский-то я чиновник, и как будто на свое
правительство… жалуюсь… да еще иностранному послу, да еще французскому, и в
такое политическое время… Эх, скверно! изменник я, чистый изменник! И что
больше думаю, то все хуже выходит… Эх, как скверно! А французика моего все нет
как нет, из-за этих зеркальных дверей, а мне видно, как по той стороне улицы,
по противоположному тротуару, все квартальный ходит… Думаю себе: недаром же он
тут прогуливается… И, ведь поди, на мой грех, может быть, еще этакий… из
внимательных, орденок, гляди, хочет выслужить и стоит, теперь, пожалуй, да
соображает, что, мол, это за карета к посольскому дому подъехала? нет ли тут
чего? да возьмет, вор, и заглянет в окно; а я вот тут и есть! Узнает,
бездельник, потому что меня по полиции все знали, и скажет: «А-а, милостивый
государь, так вы изменять!» да сейчас донесет по начальству; и поминай как
звали… И дома не побываешь, а прямо через Троицкий мост, да в Петропавловскую
крепость, а там для нас, изменников, обители многи суть… Страх такой обнял, что
лежу в углу кареты, как мокрый пес колечком свернувшись, а сам так же, как пес
на холоду, и дрожу, и уже ругательски себя ругаю, что заварил этакую крутую
кашу… И все, знаете, одним глазком поглядываю из окошечка на квартального,
который насупротив гуляет, а сам все книзу, да книзу с сиденья на пол кареты
спускаюсь, и норовлю, чтобы пятками дверцу оттолкнуть, да по низку стрекача
дать, благо — я тут вблизи пролетный двор знал — и искать бы меня негде было.
Так я и устроил: в карете на сиденье положил два целкювых,
что за экипаж следовало, а сам открыл дверцу — и только задом-то выполз и
ступил на мостовую, как вдруг слышу: «б-гись!», и мимо самой моей спины
пролетела пара вороных лошадей в коляске и прямо к подъезду, и я вижу —
французский посол в мундире и во всех орденах скоро сел и поскакал, а возле
меня как из земли вырос этот мой посол-француз, тоже очень взволнован, и
говорит:
— Зачем, — говорит, — вы вылезли?
А я от нечистой совести так перепугался, что одурел, и давай
врать:
— Что такое, — говорю, — вам нужно? Я вас
вовсе не знаю и ниоткуда я не вылезал.
— А видели вы?
— Да что такое, — говорю, — видеть? —
отстаньте вы от меня: ничего я не видал.
— Герцог-то наш, — говорит, — уже поехал.
— Да какое мне дело до вашего герцога… что вы ко мне
приклеились?
— Как, — говорит, — какое дело: да вы знаете
ли, куда он отправился?
— Ничего, ровно ничего я не знаю, и знать мне незачем,
а вы если от меня не уйдете, так я сейчас полицейского кликну.
Он смотрит на меня, что я так странен, должно быть, ему в
своих речах показался, и шепчет:
— Герцог в Зимний дворец поехал.
— Да отойдите же, — говорю: — вы от меня: — я вам
сказал, что я ничего не знаю; и с этим отпихнул его, да скорее через знакомый
пролетный двор, да домой к птенцам, чтобы, пока еще время есть, хоть раз их к
своему сердцу прижать. И не успел этим распорядиться, как вдруг нарочный, с
запиской от генерала, чтобы завтра наказание такого-то француза отменить.
Батюшки мои, думаю, как заиграло.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я только язык прикусил, да поскорее написал всем кому надо
отмену церемонии и всю ночь потом не ложился, а все ходил в этаком в самом
странном каком-то состоянии. Еще сам себе не отдавал отчета: как это я сделал и
что из этого дальше выйдет? А и страшно, и словно благодать какая в душе.
Думаю, конечно, и о том: не попадусь ли я тут сам каким-нибудь манером и чего
буду за мою измену удостоен, но и за беднягу французишку нарадоваться не могу.
И только насилу перед самым утром, с этими нелегкими мыслями, у себя в кабинете
в кресле задремал, как вдруг слышу в передней возле двери шум и пререкание,
жена кого-то упрашивает повременить, говорит, что я только сейчас заснул; а тот,
чужой голос, настаивает, чтобы тотчас разбудить и точно как будто имя государя
мне послышалось. Сейчас мне припомнилась моя измена, и сразу вся моя дрема
прошла.
Бросился я, как был, в халате к двери, смотрю — курьер стоит
с этакою солидною рожею, каких нарочно по осторожным делам посылают, и подает
мне молча пакет.
Я, знаете, и пакет беру, и руки-то ходенем ходят, насилу
разломил печать и вижу белый лист, а на нем посредине всего одно слово выведено
«благодарю», а в середине деньги… Сосчитал — как раз полторы тысячи рублей
денег.
Ведь не поймешь этого ничего как-то в первую минуту: что это
и от кого, и потому не знаешь, к кому в таком затруднении готов за объяснениями
обратиться. Так и я курьера-то этого хочу спросить, а его уже след простыл… Ну,
тут я на пакет то этот глянул, чьей рукою имя-то мое написано и «благодарю-то»
это священное для меня выведено, и вспомиил, чей это почерк… да уж зато тут-то
уже я себе и дал волю: то есть, этак, я вам говорю, я дурацки ревел, этак я
сладко вырыдался, что мое вам почтение… Два раза во всю мою жизнь потом только
этак и плакал: во второй это было, как император Николай Павлович умер, и я ему
к его гробу ночью свое «благодарю» ходил сказывать за то, про что мы с ним двое
только из всех русских знали: он, мой царь, да я, — его изменник. И еще
после я в третий раз так же плакал, по иному случаю, из этой же, впрочем,
истории вытекшему.
|