ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Ближайший начальник Фермора оказался зато так к нему
снисходителен и милостив, что дал ему другое поручение, на которое Фермор уже
не приходил никому жаловаться, но совсем не стал заниматься делом, а начал
уединяться, жил нелюдимом, не открывал своих дверей ни слуге, ни почтальону и
«бормотал» какие-то странности.
Антоний узнал об этом и послал просить его к себе.
Фермор пришел, но не только не опроверг перед викарием
дошедших до него слухов, а, напротив, еще усилил сложившееся против него
предубеждение. Он был сух с епископом, который за него заступался, и на вопрос
о причине своего мрачного настроения и уклонения от общества отвечал:
— Я потерял веру в людей и не могу ничего делать.
Антоний не мог вызвать Фермора ни на какую бóльшую
откровенность и отпустил его, сказав, что он по его мнению, должно быть болен и
ему надо полечиться.
Фермор ушел молча и еще плотнее заперся, а потом, призванный
через несколько дней к начальнику, наговорил ему таких дерзостей, что тот,
«желая спасти его», поехал к Антонию и рассказал все между ними бывшее и
добавил:
— Если я дам этому ход, то молодой человек пропадет,
потому что он говорит на всех ужасные вещи.
— Ай, ай!
— Да, он не только нарушает военную дисциплину, но…
простите меня великодушно: он подвергает критике ваши архипастырские слова…
Однако, как вы изволите принимать в нем такое теплое участие, то я не желаю вас
огорчить и прошу вас обратить на него внимание: он положительно болен, н его
надо увезти куда-нибудь к родным, где бы он имел за собою нежное, родственное
попечение и ничем не раздражался. На службе он в таком состояни невозможен, но
его любит великий князь, и если вы согласитесь сказать об этом генералу Дену,
то он, вероятно, напишет в Петербург и исходатайствует ему у великого князя
продолжительный отпуск и средства для излечения.
Антоний согласился вмешаться в это дело и вскоре же нашел
случай поговорить о том с Деном.
Иван Иванович Ден зачмокал губами и закачал головой.
— Жаль, очень жаль, — заговорил он. — Я не
прочь довести об этом великому князю и уверен, что бедняге разрешат отпуск и
дадут средства, но прежде чем я решусь об этом писать, надо обстоятельно
удостовериться о здоровье этого офицера. Я пошлю к нему своего доктора и сообщу
вам, чтó он мне скажет.
Викарий известил Фермора, какое участие принимает в нем
главный начальник, который пришлет к нему своего доктора, но это известие,
вместо того чтобы принести молодому человеку утешение, до того его взволновало,
что он написал викарию вспыльчивый ответ, в котором говорил, что доктор ему не
нужен, и вообще все, что делается, то не нужно, а что нужно, то есть, чтобы
дать ему возможность служить при честных людях, — то это не делается.
Дену устроить это ничего бы не стоило, но он, к несчастию,
тоже не так на все смотрит, потому что и сам…
Викарий увидал, что молодой человек уже слишком много себе
позволяет: этак дела в государстве идти не могут.
Письмо осталось без ответа.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Посланный Деном его доверенный и искусный врач нашел Фермора
в самом мрачном настроении, которое при первых же словах доктора моментально
перешло в крайнюю раздраженность.
Молодой человек сначала не хотел ничего говорить, кроме
того, что он физически совершенно здоров, но находится в тяжелом душевном
состоянии, потому что «потерял веру к людям»; но когда доктор стал его
убеждать, что эта потеря может быть возмещена, если человек будет смотреть, с
одной стороны, снисходительнее, а с другой — шире, ибо человечество отнюдь не
состоит только из тех людей, которыми мы окружены в данную минуту и в данном
месте, то Фермор вдруг словно сорвался с задерживающих центров и в страшном
гневе начал утверждать, что у нас нигде ничего нет лучшего, что он изверился во
всех без исключения, что честному человеку у нас жить нельзя и гораздо отраднее
как можно скорее умереть. И в этом пылу он то схватывал, то бросал от себя
лежавший на столе пистолет и порицал без исключения все власти, находя их бессильными
остановить повсюду у нас царящее лицемерие, лихоимство, неуважение к честности,
к уму и к дарованиям, и в заключение назвал все власти не соответствующими
своему назначению.
Врач доложил об этом Дену и выразил такое мнение, что Фермор
если и не сумасшедший, то находится в положении, очень близком к
помешательству, и что ему не только нельзя поручать теперь служебные дела, но
надо усиленно смотреть за ним., чтоб он, под влиянием своей мрачной меланхолии,
не причинил самому себе или другим какой-нибудь серьезной опасности.
— Я и подозревал это.
Иван Иванович Ден послал доктора рассказать все Антонию, а
сам немедленно довел о происшествии с Николаем Фермором до ведома великого
князя. А Михаил Павлович сейчас велел призвать к себе Павла Федоровича Фермора
и приказал ему немедленно ехать в Варшаву и привезти «больного» в Петербург.
Приказание это было исполнено: Николая Фермора привезли в
Петербург, и он стал здесь жить в доме своих родителей и лечиться у их
домашнего, очень хорошего доктора.
Сумасшествия у него не находили, но он действительно был
нервно расстроен, уныл и все писал стихи во вкусе известного тогда мрачного
поэта Эдуарда Губера. В разговорах он здраво отвечал на всякие вопросы,
исключая вопроса о службе и о честности. Все, что касалось этого какою бы то ни
было стороной, моментально выводило его из спокойного состояния и доводило до
исступления, в котором он страстно выражал свою печаль об утрате веры к людям и
полную безнадежность возвратить ее через кого бы то ни было.
На указание ему самых сильных лиц он отвечал, что «это все
равно, — никто ничего не значит: что нужно, того никто не сделает».
— Они все есть, но когда нужно, чтоб они значили то,
что они должны значить, тогда они ничего не значат, а это значит, что ничто
ничего не значит.
Так он пошел «заговариваться», и в этом было резюме его
внутреннего разлада, так сказать, «пункт его помешательства». О расстройстве
Николая Фермора скоро заговорили в «свете». Странный душевный недуг Фермора
казался интересным и занимал многих. Опять думали, что он скрывает что-то
политическое, и не охотно верили, что ничего подобного не было. А он сам
говорил:
— Я знаю не политическое, а просто гадкое, и оно меня
теснит и давит.
Душевные страдания Фермора, говорят, послужили мотивами
Герцену для его «Записок доктора Крупова», а еще позже — Феофилу Толстому,
который с него написал свой этюд «Болезни воли». Толстой в точности воспроизвел
своего героя с Николая Фермора, а рассуждения взял из «Записок доктора
Крупова», появившихся ранее.
Судя по времени события и по большому сходству того, что
читается в «Записках доктора Крупова» и особенно в «Болезнях воли» Ф. Толстого,
с характером несчастного Николая Фермора, легко верить, что и Герцен и Феофил
Толстой пользовались историею Николая Фермора для своих этюдов — Герцен более
талантливо и оригинально, а Ф. Толстой более рабски и протокольно воспроизводя
известную ему действительность.
|