
Увеличить |
ГЛАВА ШЕСТАЯ
И что же вы изволите полагать? Все точно так и вышло, как
мне желалось: хан Джангар трубку палит, а на него из чищобы гонит еще
татарчонок, и уже этот не на такой кобылице, какую Чепкун с мировой у Башкея
взял, а караковый жеребенок, какого и описать нельзя. Если вы видали
когда-нибудь, как по меже в хлебах птичка коростель бежит, — по-нашему,
по-орловски, дергач зовется: крыла он растопырит, а зад у него не как у прочих
птиц, не распространяется по воздуху, а вниз висит и ноги книзу пустит, точно
они ему не надобны, — настоящее, выходит, будто он едет по воздуху. Вот и
этот новый конь, на эту птицу подобно, точно не своей силой несся.
Истинно не солгу скажу, что он даже не летел, а только земли
за ним сзади прибавлялось. Я этакой легкости сроду не видал и не знал, как сего
конька и ценить, на какие сокровища и кому его обречь, какому королевичу, а уже
тем паче никогда того не думал, чтобы этот конь мой стал.
— Как он ваш стал? — перебили рассказчика
удивленные слушатели.
— Так-с, мой, по всем правам мой, но только на одну
минуту, а каким манером, извольте про это слушать, если угодно. Господа, по
своему обыкновению, начали и на эту лошадь торговаться, и мой ремонтер,
которому я дитя подарил, тоже встрял, а против них, точно ровня им, взялся
татарин Савакирей, этакой коротыш, небольшой, но крепкий, верченый, голова
бритая, словно точеная, и круглая, будто молодой кочешок крепенький, а рожа как
морковь красная, и весь он будто огородина какая здоровая и свежая. Кричит:
«Что, говорит, по-пустому карман терять нечего, клади кто хочет деньги за руки,
сколько хан просит, и давай со мною пороться, кому конь достанется?»
Господам, разумеется, это не пристало, и они от этого сейчас
в сторону; да и где им с этим татарином сечься, он бы, поганый, их всех
перебил. А у моего ремонтера тогда уже и денег-то не очень густо было, потому
он в Пензе опять в карты проигрался, а лошадь ему, я вижу, хочется. Вот я его
сзади дернул за рукав, да и говорю: так и так, мол, лишнего сулить не надо, а
что хан требует, то дайте, а я с Савакиреем сяду потягаться на мировую. Он было
не хотел, но я упросил, говорю:
«Сделайте такую милость: мне хочется».
Ну, так и сделали.
— Вы с этим татарином… что же… секли друг друга?
— Да-с, тоже таким манером попоролись на мировую, и
жеребенок мне достался.
— Значит, вы татарина победили?
— Победил-с, не без труда, но пересилил его.
— Ведь это, должно быть, ужасная боль.
— Ммм… как вам сказать… Да, вначале есть-с; и даже
очень чувствительно, особенно потому, что без привычки, и он, этот Савакирей,
тоже имел сноровку на óпух бить, чтобы кровь не спущать, но я против
этого его тонкого искусства свою хитрую сноровку взял: как он меня хлобыснет, я
сам под нагайкой спиною поддерну, и так приноровился, что сейчас шкурку себе и
сорву, таким манером и обезопасился, и сам этого Савакирея запорол.
— Как запороли, неужто совершенно до смерти?
— Да-с, он через свое упорство да через политику так
глупо себя допустил, что его больше и нa свете не стало, — отвечал
добродушно и бесстрастно рассказчик и, видя, что слушатели все смотрят на него,
если не с ужасом, то с немым недоумением, как будто почувствовал необходимость
пополнить свой рассказ пояснением.
— Видите, — продолжал он, — это стало не от
меня, а от него, потому что он во всех Рынь-песках первый батырь считался и
через эту амбицыю ни за что не хотел мне уступить, хотел благородно вытерпеть,
чтобы позора через себя на азиатскую нацыю не положить, но сомлел, беднячок, и
против меня не вытерпел, верно потому, что я в рот грош взял. Ужасно это
помогает, и я все его грыз, чтобы боли не чувствовать, а для рассеянности
мыслей в уме удары считал, так мне и ничего.
— И сколько же вы насчитали ударов? — перебили
рассказчика.
— А вот наверно этого сказать не могу-с, помню, что я
сосчитал до двести до восемьдесят и два, а потом вдруг покачнуло меня вроде
обморока, и я сбился на минуту и уже так, без счета пущал, но только Савакирей
тут же вскоре последний разок на меня замахнулся, а уже ударить не мог, сам,
как кукла, на меня вперед и упал: посмотрели, а он мертвый… Тьфу ты, дурак
эдакий! до чего дотерпелся? Чуть я за него в острог не попал. Татарва — те
ничего: ну, убил и убил: на то такие были кондиции, потому что и он меня мог
засечь, но свои, наши русские, даже досадно как этого не понимают, и взъелись.
Я говорю:
«Ну, вам что такого? что вам за надобность?»
«Как, — говорят, — ведь ты азиата убил?»
«Ну так что же, мол, такое, что я его убил? Ведь это дело
любовное. А разве лучше было бы, если бы он меня засек?»
«Он, — говорят, — тебя мог засечь, и ему ничего,
потому что он иновер, а тебя, — говорят, — по христианству надо
судить. Пойдем, — говорят, — в полицию».
Ну, я себе думаю: «Ладно, братцы, судите ветра в поле»; а
как, по-моему, полиция, нет ее ничего вреднее, то я сейчас шмыг за одного
татарина, да за другого. Шепчу им:
«Спасайте, князья: сами видели, все это было на честном
бою…»
Они сжалились, и пошли меня друг за дружку перепихивать, и
скрыли.
— То есть позвольте… как же они вас скрыли?
— Совсем я с ними бежал в их степи.
— В степи даже!
— Да-с, в самые Рынь-пески.
— И долго там провели?
— Целые десять лет: двадцати трех лет меня в Рынь-пески
доставили, по тридцать четвертому году я оттуда назад убежал.
— Что же, вам понравилось или нет в степи жить?
— Нет-с; что же там может нравиться? скучно, и больше
ничего; а только раньше уйти нельзя было.
— Отчего же: держали вас татары в яме или караулили?
— Нет-с, они добрые, они этого неблагородства со мною
не допускали, чтобы в яму сажать или в колодки, а просто говорят: «Ты нам,
Иван, будь приятель: мы, говорят, тебя очень любим, и ты с нами в степи живи и
полезным человеком будь, — коней нам лечи и бабам помогай».
— И вы лечили?
— Лечил; я так у них за лекаря и был, и самих их, и
скотину всю, и коней, и овец, всего больше жен ихних, татарок, пользовал.
— Да вы разве умеете лечить?
— Как бы вам это сказать… Да ведь в этом какая же
хитрость? Чем кто заболит — я сабуру дам или калганного корня, и пройдет, а
сабуру у них много было, — в Саратове один татарин целый мешок нашел и
привез, да они до меня не знали, к чему его определить.
— И обжились вы с ними?
— Нет-с, постоянно назад стремился.
— И неужто никак нельзя было уйти от них?
— Нет-с, отчего же, если бы у меня ноги в своем виде
оставались, так я, наверно, давно бы назад в отечество ушел.
— А у вас что же с ногами случилось?
— Подщетинен я был после первого раза.
— Как это?.. Извините, пожалуйста, мы не совсем
понимаем, что это значит, что вы были подщетинены?
— Это у них самое обыкновенное средство: если они кого
полюбят и удержать хотят, а тот тоскует или попытается бежать, то и сделают с
ним, чтобы он не ушел. Так и мне, после того как я раз попробовал уходить, да
сбился с дороги, они поймали меня и говорят: «Знаешь, Иван, ты, говорят, нам
будь приятель, и чтобы ты опять не ушел от нас, мы тебе лучше пятки нарубим и
малость щетинки туда пихнем»; ну и испортили мне таким манером ноги, так что
все время на карачках ползал.
— Скажите, пожалуйста, как же они делают эту ужасную
операцию?
— Очень просто-с: повалили меня на землю человек десять
и говорят: «Ты кричи, Иван, погромче кричи, когда мы начнем резать: тебе тогда
легче будет», и сверх меня сели, а один такой искусник из них в одну минуточку
мне на подошвах шкурку подрезал да рубленой коневьей гривы туда засыпал и опять
с этой подсыпкой шкурку завернул и стрункой зашил. После этого тут они меня,
точно, дён несколько держали руки связавши, — всё боялись, чтобы я себе
ран не вредил и щетинку гноем не вывел; а как шкурка зажила, и отпустили:
«Теперь, говорят, здравствуй, Иван, теперь уже ты совсем наш приятель и от нас
отсюда никогда не уйдешь».
Я тогда только встал на ноги, да и бряк опять на землю:
волос-то этот рубленый, что под шкурой в пятах зарос, так смертно, больно в
живое мясо кололся, что не только шагу ступить невозможно, а даже устоять на
ногах средства нет. Сроду я не плакивал, а тут даже в голос заголосил.
«Что же это, — говорю, — вы со мною, азиаты
проклятые, устроили? Вы бы меня лучше, аспиды, совсем убили, чем этак целый век
таким калекой быть, что ступить не могу».
А они говорят:
«Ничего, Иван, ничего, что ты по пустому делу обижаешься».
«Какое же, — говорю, — это пустое дело, так
человека испортить, да еще чтобы не обижаться?»
«А ты, — говорят, — присноровись, прямо-то на
следки не наступай, а раскорячкою на косточках ходи».
«Тьфу вы, подлецы!» — думаю я себе и от них отвернулся и
говорить не стал, и только порешил себе в своей голове, что лучше уже умру, а
не стану, мол, по вашему совету раскорякою на щиколотках ходить; но потом
полежал-полежал, — скука смертная одолела, и стал прионоравливаться и
мало-помалу пошел на щиколотках ковылять. Но только они надо мной через это
нимало не смеялись, а еще говорили:
«Вот и хорошо, и хорошо, Иван, ходишь».
— Экое несчастие, и как же вы это пустились уходить и
опять попались?
— Да, невозможно-с; степь ровная, дорог нет, и есть
хочется… Три дня шел, ослабел не хуже лиса, руками какую-то птицу поймал и сырую
ее съел, а там опять голод, и воды нет… Как идти?.. Так и упал, а они отыскали
меня и взяли и подщетинили…
Некто из слушателей заметил по поводу этого подщетиниванья,
что ведь это, должно быть, из рук вон неловко ходить на щиколотках.
— Попервоначалу даже очень нехорошо, — отвечал
Иван Северьяныч, — да и потом хоть я изловчился, а все много пройти
нельзя. Но только зато они, эта татарва, не стану лгать, обо мне с этих пор
хорошо печалились.
«Теперь, — говорят, — тебе, Иван, самому трудно
быть, тебе ни воды принесть, ни что прочее для себя сготовить неловко.
Бери, — говорят, — брат, себе теперь Наташу, — мы тебе хорошую
Наташу дадим, какую хочешь выбирай».
Я говорю:
«Что мне их выбирать: одна в них во всех польза. Давайте
какую попало». Ну, они меня сейчас без спора и женили.
— Как! женили вас на татарке?
— Да-с, разумеется, на татарке. Сначала на одной, того
самого Савакирея жене, которого я пересек, только она, эта татарка, вышла
совсем мне не по вкусу: благая какая-то и все как будто очень меня боялась и
нимало меня не веселила. По мужу, что ли, она скучала, или так к сердцу ей
что-то подступало. Ну, так они заметили, что я ею стал отягощаться, и сейчас
другую мне привели, эта маленькая была девочка, не более как всего годов
тринадцати… Сказали мне:
«Возьми, Иван, еще эту Наташу, эта будет утешнее».
Я и взял.
— И что же: эта точно была для вас утешнее? —
спросили слушатели Ивана Северьяныча.
— Да, — отвечал он, — эта вышла поутешнее,
только порою, бывало, веселит, а порою тем докучает, что балуется.
— Как же она баловалась?
— А разно… Как ей, бывало, вздумается; на колени,
бывало, вскочит; либо спишь, а она с головы тюбетейку ногой скопнет да закинет
куда попало, а сама смеется. Станешь на нее грозиться, а она хохочет,
заливается, да, как русалка, бегать почнет, ну а мне ее на карачках не догнать
— шлепнешься, да и сам рассмеешься.
— А вы там, в степи, голову брили и носили тюбетейку?
— Брил-с.
— Для чего же это? верно, хотели нравиться вашим женам?
— Нет-с; больше для опрятности, потому что там бань
нет.
— Таким образом, у вас, значит, зараз было две жены?
— Да-с, в этой степи две; а потом у другого хана, у
Агашимолы, кой меня угонил от Отучева, мне еще две дали.
— Позвольте же, — запытал опять один из
слушателей, — как же вас могли угнать?
— Подвохом-с. Я ведь из Пензы бежал с татарвою Чепкуна
Емгурчеева и лет пять подряд жил в емгурчеевской орде, и тут съезжались к нему
на радости все князья, и уланы, и ших-зáды, и мало-зáды, и
бывал хан Джангар и Бакшей Отучев.
— Это которого Чепкун сек?
— Да-с, тот самый.
— Как же это… Разве Бакшей на Чепкуна не сердился?
— За что же?
— За то, что он так порол его и лошадь у него отбил?
— Нет-с, они никогда за это друг на друга не сердятся:
кто кого по любовному уговору перебьет, тот и получай, и больше ничего; а
только хан Джангар мне, точно, один раз выговаривал… «Эх, говорит, Иван, эх,
глупая твоя башка, Иван, зачем ты с Савакиреем за русского князя сечься сел, я,
говорит, было хотел смеяться, как сам князь рубаха долой будет снимать».
«Никогда бы, — отвечаю ему, — ты этого не дождал».
«Отчего?»
«Оттого, что наши князья — говорю, — слабодушные и не
мужественные, и сила их самая ничтожная».
Он понял.
«Я так, — говорит, — и видел, что из них, —
говорит, — настоящих охотников нет, а всё только если что хотят получить,
так за деньги».
«Это, мол, верно: они без денег ничего не могут». Ну, а
Агашимола, он из дальней орды был, где-то над самым Каспием его косяки ходили,
он очень лечиться любил и позвал меня свою ханшу попользовать и много голов
скота за то Емгурчею обещал. Емгурчей меня к нему и отпустил: набрал я с собою
сабуру и калганного корня и поехал с ним. А Агашимола как взял меня, да и гайда
в сторону со всем кочем, восемь дней в сторону скакали.
— И вы верхом ехали?
— Верхом-с,
— А как же ваши ноги?
— А что же такое?
— Да волос-то рубленой, который у вас в пятках был,
разве он вас не беспокоил?
— Ничего; это у них хорошо приноровлено: они эдак кого
волосом подщетинят, тому хорошо ходить нельзя, а на коне такой подщетиненный
человек еще лучше обыкновенного сидит, потому что он, раскорякой ходючи, всегда
ноги колесом привыкает держать и коня, как обручем, ими обтянет так, что ни за
что его долой и не сбить.
— Ну и что же с вами далее было в новой степи у
Агашимолы?
— Опять и еще жесточе погибал.
— Но не погибли?
— Нет-с, не погиб.
— Сделайте же милость, расскажите: что вы дальше у
Агашимолы вытерпели.
— Извольте.
|