
Увеличить |
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Так как наш странник доплыл в своем рассказе до последней
житейской пристани — до монастыря, к которому он, по глубокой вере его, был от
рождения предназначен, и так как ему здесь, казалось, все столь
благоприятствовало, то приходилось думать, что тут Иван Северьянович более уже
ни на какие напасти не натыкался; однако же вышло совсем иное. Один из наших
сопутников вспомнил, что иноки, по всем о них сказаниям, постоянно очень много
страдают от беса, и вопросил:
— А скажите, пожалуйста, бес вас в монастыре не
искушал? ведь он, говорят, постоянно монахов искушает?
Иван Северьянович бросил из-под бровей спокойный взгляд на
говорящего и отвечал:
— Как же не искушать? Разумеется, если сам
Павел-апостол от него не ушел и в послании пишет, что «ангел сатанин был дан
ему в плоть», то мог ли я, грешный и слабый человек, не претерпеть его
мучительства.
— Что же вы от него терпели?
— Многое-с.
— В каком же роде?
— Всё разные пакости, а сначала, пока я его не
пересилил, были даже и соблазны.
— А вы и его, самого беса, тоже пересилили?
— А то как же иначе-с? Ведь это уже в монастыре такое
призвание, но я бы этого, по совести скажу, сам не сумел, а меня тому один
совершенный старец научил, потому что он был опытный и мог от всякого искушения
пользовать. Как я ему открылся, что мне все Груша столь живо является, что вот
словно ею одною вокруг меня весь воздух дышит, то он сейчас кинул в уме и
говорит:
«У Якова-апостола сказано: „Противустаньте дьяволу, и
побежит от вас“, и ты, — говорит, — противустань». И тут наставил
меня так делать, что ты, — говорит, — как если почувствуешь
сердцеразжижение и ее вспомнишь, то и разумей, что это, значит, к тебе
приступает ангел сатанин, и ты тогда сейчас простирайся противу его на подвиг:
перво-наперво стань на колени. Колени у человека, — говорит, — первый
инструмент: как на них падешь, душа сейчас так и порхнет вверх, а ты тут, в сем
возвышении, и бей поклонов земных елико мощно, до изнеможения, и изнуряй себя
постом, чтобы заморить, и дьявол как увидит твое протягновение на подвиг, ни за
что этого не стерпит и сейчас отбежит, потому что он опасается, как бы такого
человека своими кознями еще прямее ко Христу не привести, и помыслит: «Лучше
его оставить и не искушать, авось-де он скорее забудется». Я стал так делать, и
действительно все прошло.
— Долго же вы себя этак мучили, пока от вас ангел
сатаны отступал?
— Долго-с; и все одним измором его, врага этакого,
брал, потому что он другого ничего не боится: вначале я и до тысячи поклонов
ударял и дня по четыре ничего не вкушал и воды не пил, а потом он понял, что
ему со мною спорить не ровно, и оробел, и слаб стал: чуть увидит, что я горшочек
пищи своей за окно выброшу и берусь за четки, чтобы поклоны считать, он уже
понимает, что я не шучу и опять простираюсь на подвиг, и убежит. Ужасно ведь,
как он боится, чтобы человека к отраде упования не привести.
— Однако же, положим… он-то… Это так: вы его
преодолели, но ведь сколько же и сами вы от него перетерпели?
— Ничего-с; что же такое, я ведь угнетал гнетущего, а
себе никакого стеснения не делал.
— И теперь вы уже совсем от него избавились?
— Совершенно-с.
— И он вам вовсе не является?
— В соблазнительном женском образе никогда-с больше не
приходит, а если порою еще иногда покажется где-нибудь в уголке в келье, но уже
в самом жалостном виде: визжит, как будто поросеночек издыхает. Я его, негодяя,
теперь даже и не мучу, а только раз перекрещу и положу поклон, он и перестанет
хрюкать.
— Ну, и слава богу, что вы со всем этим так справились.
— Да-с; я соблазны большого беса осилил, но, доложу
вам, — хоть это против правила, — а мне мелких бесенят пакости больше
этого надокучили.
— А бесенята разве к вам тоже приставали?
— Как же-с; положим, что хотя они по чину и самые
ничтожные, но зато постоянно лезут…
— Что же такое они вам делают?
— Да ведь ребятишки, и притом их там, в аду, очень
много, а дела им при готовых харчах никакого нет, вот они и просятся на землю
поучиться смущать, и балуются, и чем человек хочет быть в своем звании
солиднее, тем они ему больше досаждают.
— Что же такое они, например… чем могут досаждать?
— Подставят, например, вам что-нибудь такое или
подсунут, а опрокинешь или расшибешь и кого-нибудь тем смутишь и разгневаешь, а
им это первое удовольствие, весело: в ладоши хлопают и бежат к своему старшому:
дескать, и мы смутили, дай нам теперь за то грошик. Ведь вот из чего бьются…
Дети.
— Чем же именно им, например, удавалось вас смутить?
— Да вот, например, у нас такой случай был, что один
жид в лесу около монастыря удавился, и стали все послушники говорить, что это
Иуда и что он по ночам по обители ходит и вздыхает, и многие были о том
свидетели.
А я об нем и не сокрушался, потому что думал: разве мало у
нас, что ли, жидов осталось; но только раз ночью сплю в конюшне и вдруг слышу,
кто-то подошел и морду в дверь через поперечную перекладину всунул и вздыхает.
Я сотворил молитву, — нет, все-таки стоит. Я перекрестил: все стоит и опять
вздохнул. «Ну что, мол, я тебе сделаю: молиться мне за тебя нельзя, потому что
ты жид, да хоть бы и не жид, так я благодати не имею за самоубийц молить, а
пошел ты от меня прочь в лес или в пустыню». Положил на него этакое заклятие,
он и отошел, а я опять заснул, но на другую ночь он, мерзавец, опять приходит и
опять вздыхает… мешает спать, да и все тут. Как ни терпел, просто сил нет! Тьфу
ты, невежа, думаю, мало ему в лесу или на паперти места, чтобы еще непременно
сюда в конюшню ко мне ломиться? Ну, нечего делать, видно, надо против тебя
хорошее средство изобретать: взял и на другой день на двери чистым углем
большой крест написал, и как пришла ночь, я и лег спокойно, думаю себе: уж
теперь не придет, да только что с этим заснул, а он и вот он, опять стоит и
опять вздыхает! Тьфу ты, каторжный, ничего с ним не поделаешь! Всю как есть эту
ночь он меня этак пугал, а утром, чуть ударили в первый колокол к заутрене, я
поскорее вскочил и бегу, чтоб пожаловаться настоятелю, а меня встречает
звонарь, брат Диомид, и говорит:
«Чего ты такой пужаный?»
Я говорю:
«Так и так, такое мне во всю ночь было беспокойство, и я иду
к настоятелю».
А брат Диомид отвечает:
«Брось, — говорит, — и не ходи, настоятель вчера
себе в нос пиявку ставил и теперь пресердитый и ничего тебе в этом деле не
поможет, а я тебе, если хочешь, гораздо лучше его могу помогать».
Я говорю:
«А мне совершенно все равно; только сделай милость,
помоги, — я тебе за это старые теплые рукавицы подарю, тебе в них зимою
звонить будет очень способно».
«Ладно», — отвечает.
И я ему рукавицы дал, а он мне с колокольни старую церковную
дверь принес, на коей Петр-апостол написан, и в руке у него ключи от царства
небесного.
«Вот это-то, — говорит, — и самое важное есть
ключи: ты этою дверью только заставься, так уже через нее никто не прейдет».
Я ему мало в ноги от радости не поклонился и думаю: чем мне
этою дверью заставляться да потом ее отставлять, я ее лучше фундаментально
прилажу, чтобы она мне всегда была ограждением, и взял и учинил ее на самых
надежных плотных петлях, а для безопаски еще к ней самый тяжелый блок
приснастил из булыжного камня, и все это исправил в тишине в один день до
вечера и, как пришла ночная пора, лег в свое время и сплю. Но только, что же вы
изволите думать: слышу — опять дышит! просто ушам своим не верю, что это можно,
ан нет: дышит, да и только! да еще мало этого, что дышит, а прет дверь… При
старой двери у меня изнутри замок был, а в этой, как я более на святость ее
располагался, замка не приладил, потому что и времени не было, то он ее так и
пихает, и все раз от разу смелее, и, наконец, вижу, как будто морда
просунулась, но только дверь размахнулась на блоке и его как свистнет со всей
силы назад… А он отскочил, видно, почесался, да, мало обождавши, еще смелее, и
опять морда, а блок ее еще жестче щелк… Больно, должно быть, ему показалось, и
он усмирел и больше не лезет, я и опять заснул, но только прошло мало времени,
а он, гляжу, подлец, опять за свое взялся, да еще с новым искусством. Уже нет
того, чтобы бодать и прямо лезть, а полегонечку рогами дверь отодвинул, и как я
был с головою полушубком закрыт, так он вдруг дерзко полушубок с меня долой
сорвал, да как лизнет меня в ухо… Я больше этой наглости уже не вытерпел:
спустил руку под кровать и схватил топор да как тресну его, слышу — замычал и
так и бякнул на месте. «Ну, — думаю, — так тебе и надо», — а
вместо того, утром, гляжу, никакого жида нет, а это они, подлецы, эти бесенята,
мне вместо его корову нашу монастырскую подставили.
— И вы ее поранили?
— Так и прорубил топором-с! Смущение ужасное было в
монастыре.
— И вы, чай, неприятности какие-нибудь за это имели?
— Получил-с; отец игумен сказали, что это все оттого
мне представилось, что я в церковь мало хожу, и благословили, чтобы я,
убравшись с лошадьми, всегда напереди у решетки для возжигания свеч стоял, а
они тут, эти пакостные бесенята, еще лучше со мною подстроили и окончательно
подвели. На самого на Мокрого Спаса, на всенощной, во время благословения
хлебов, как надо по чину, отец игумен и иеромонах стоят посреди храма, а одна
богомолочка старенькая подает мне свечечку и говорит:
«Поставь, батюшка, празднику».
Я подошел к аналою, где положена икона «Спас на Водах», и
стал эту свечечку лепить, да другую уронил. Нагнулся, эту поднял, стал
прилепливать, — две уронил. Стал их вправлять, ан, гляжу — четыре уронил.
Я только головой качнул, ну, думаю, это опять непременно мне пострелята
досаждают и из рук рвут… Нагнулся и поспешно с упавшими свечами поднимаюсь да
как затылком махну под низ об подсвечник… а свечи так и посыпались. Ну, тут я рассердился
да взял и все остальные свечи рукой посбивал. «Что же, — думаю, —
если этакая наглость пошла, так лучше же я сам поскорее все это опрокину».
— И что же с вами за это было?
— Под суд меня за это хотели было отдать, да схимник,
слепенький старец Сысой, в земляном затворе у нас живет, так он за меня
заступился.
«За что, — говорит, — вы его будете судить, когда
это его сатанины служители смутили».
Отец игумен его послушались и благословили меня без суда в
пустой погреб опустить.
— Надолго же вас в погреб посадили?
— А отец игумен не благословили на сколько именно
времени, а так сказали только, что «посадить», я все лето до самых до
заморозков тут и сидел.
— Ведь это, надо полагать, скука и мучение в погребе,
не хуже, чем в степи?
— Ну нет-с: как же можно сравнить? здесь и церковный
звон слышно, и товарищи навещали. Придут, сверху над ямой станут, и поговорим,
а отец казначей жернов мне на веревке велели спустить, чтобы я соль для поварни
молол. Какое же сравнение со степью или с другим местом.
— А потом когда же вас вынули? верно, при морозах,
потому что холодно стало?
— Нет-с, это не потому, совсем не для холода, а для
другой причины, так как я стал пророчествовать.
— Пророчествовать?
— Да-с, я в погребу, наконец, в раздумье впал, что
какой у меня самоничтожный дух и сколько я через него претерпеваю, а ничего не
усовершаюсь, и послал я одного послушника к одному учительному старцу спросить:
можно ли мне у бога просить, чтобы другой более соответственный дух получить? А
старец наказал мне сказать, что «пусть, говорит, помолится, как должно, и
тогда, чего нельзя ожидать, ожидает».
Я так и сделал: три ночи всё на этом инструменте, на
коленях, стоял в своей яме, а духом на небо молился и стал ожидать себе иного в
душе совершения. А у нас другой инок Геронтий был, этот был очень начитанный и
разные книги и газеты держал, и дал он мне один раз читать житие преподобного
Тихона Задонского, и когда, случалось, мимо моей ямы идет, всегда, бывало,
возьмет да мне из-под ряски газету кинет.
«Читай, — говорит, — и усматривай полезное: во рву
это тебе будет развлечение».
Я, в ожидании невозможного исполнения моей молитвы, стал
покамест этим чтением заниматься: как всю соль, что мне на урок назначено
перемолоть, перемелю, и начинаю читать, и начитал я сначала у преподобного
Тихона, как посетили его в келии пресвятая владычица и святые апостолы Петр и
Павел. Писано, что угодник божий Тихон стал тогда просить богородицу о
продлении мира на земле, а апостол Павел ему громко ответил знамение, когда не
станет мира, такими словами: «Егда, — говорит, — все рекут мир и
утверждение, тогда нападает на них внезапу всегубительство». И стал я над этими
апостольскими словами долго думать и все вначале никак этого не мог понять: к
чему было святому от апостола в таких словах откровение? Наконец того начитываю
в газетах, что постоянно и у нас и в чужих краях неумолчными усты везде
утверждается повсеместный мир. И тут-то исполнилось мое прошение, и стал я
вдруг понимать, что сближается речейное: «Егда рекут мир, нападает внезапу
всегубительство», и я исполнился страха за народ свой русский и начал молиться
и всех других, кто ко мне к яме придет, стал со слезами увещевать, молитесь,
мол, о покорении под нозе царя нашего всякого врага и супостата, ибо близ есть
нам всегубительство. И даны были мне слезы, дивно обильные, все я о родине
плакал. Отцу игумену и доложили, что, — говорят, — наш Измаил в
погребе стал очень плакать и войну пророчествовать. Отец игумен и благословили
меня за это в пустую избу на огород перевесть и поставить мне образ «Благое
молчание», пишется Спас с крылами тихими, в виде ангела, но в Саваофовых чинах
заместо венца, а ручки у груди смирно сложены. И приказано мне было, чтобы я
перед этим образом всякий день поклоны клал, пока во мне провещающий дух
умолкнет. Так меня с этим образом и заперли, и я так до весны взаперти там и
пребывал в этой избе и все «Благому молчанию» молился, но чуть человека увижу,
опять во мне дух поднимается, и я говорю. На ту пору игумен лекаря ко мне
прислали посмотреть: в рассудке я не поврежден ли? Лекарь со мною долго в избе
сидел, вот этак же, подобно вам, всю мою повесть слушал и плюнул:
«Экий, — говорит, — ты, братец, барабан: били
тебя, били, и все никак еще не добьют».
Я говорю:
«Что же делать? Верно, так нужно».
А он, все выслушавши, игумену сказал:
«Я, — говорит, — его не могу разобрать, что он
такое: так просто добряк, или помешался, или взаправду предсказатель.
Это, — говорит, — по вашей части, а я в этом не сведущ, мнение же мое
такое: прогоните, — говорит, — его куда-нибудь подальше пробегаться,
может быть, он засиделся на месте».
Вот меня и отпустили, и я теперь на богомоление в Соловки к
Зосиме и Савватию благословился и пробираюсь. Везде был, а их не видал и хочу
им перед смертью поклониться.
— Отчего же «перед смертью»? Разве вы больны?
— Нет-с, не болен; а все по тому же случаю, что скоро
надо будет воевать.
— Позвольте: как же это вы опять про войну говорите?
— Да-с.
— Стало быть, вам «Благое молчание» не помогло?
— Не могу знать-с: усиливаюсь, молчу, а дух одолевает.
— Что же он?
— Все свое внушает: «ополчайся».
— Разве вы и сами собираетесь идти воевать?
— А как же-с? Непременно-с: мне за народ очень помереть
хочется.
— Как же вы: в клобуке и в рясе пойдете воевать?
— Нет-с; я тогда клобучок сниму, а амуничку надену.
Проговорив это, очарованный странник как бы вновь ощутил на
себе наитие вещательного духа и впал в тихую сосредоточенность, которой никто
из собеседников не позволил себе прервать ни одним новым вопросом. Да и о чем
было его еще больше расспрашивать? повествования своего минувшего он исповедал
со всею откровенностью своей простой души, а провещания его остаются до времени
в руке сокрывающего судьбы свои от умных и разумных и только иногда
открывающего их младенцам.
Впервые опубликовано — «Русский мир», 1873.
|