
Увеличить |
82
L’esprit как нечто негреческое.
Греки во всем своем мышлении неописуемо логичны и просты;
никогда, по крайней мере за все долгое время их процветания, они не пресыщались
этим, что частенько случается с французами, которые весьма охотно делают
маленькие прыжки в противоположную сторону и, собственно, лишь в том случае
ладят с духом логики, когда он множеством таких маленьких обратных прыжков
выказывает свою светскую учтивость, свое светское самоотрицание. Логика
представляется им необходимою, как хлеб и вода, но в то же время, подобно
последним, оказывается для них некоторого рода тюремной пищей, когда смакуется
в чистом и черством виде. В хорошем обществе никогда не следует выставлять себя
полностью и единственно правым, как этого требует всякая чистая логика: отсюда
маленькая доза неразумия во всяком французском esprit. — Чувство
общительности у греков было гораздо менее развито, чем у французов теперь и
когда-либо: отсюда так мало esprit у их остроумнейших людей, отсюда так мало
остроумия даже у их острословов, отсюда — ах! уже и этим моим словам не
поверят, а сколько еще подобных слов у меня на душе! — Est res magna
tacere — говорит Марциал со всеми болтливыми.
83
Переводы.
Можно оценивать степень исторического чувства, которым
обладает данная эпоха, по тому, как в эту эпоху делаются переводы и
усваивается дух минувших эпох и книг. Французы времен Корнеля и даже еще времен
Революции овладевали римской древностью способом, для которого нам недостает
больше мужества — благодаря нашему более высокому историческому чувству. А сама
римская древность: сколь властно и в то же время наивно накладывала она свою
руку на все хорошее и высокое в более древней греческой древности! Как
переводили они ее в самое гущу римской современности! Как умышленно и беспечно
стирали они пыль с крылец бабочки — миг! Так, Гораций переводил местами Алкея
или Архилоха, а Проперций — Каллимаха и Филета (поэтов одинакового ранга с
Феокритом, если только мы вправе судить): что им было до того, что сам
творец пережил в себе нечто и вписал в свое стихотворение знаки этого
переживания! — как поэты, они были врагами антикварного духа-ищейки,
опережающего историческое чувство; как поэты, они не считались с этими
совершенно личными вещами и именами и со всем, что, в качества национального
костюма и маски, было свойственно какому-нибудь городу, какому-нибудь
побережью, какому-нибудь столетию, но на лету подменяли их современным и
римским. Они как бы спрашивают нас: “Неужели нам не следовало обновить для себя
старину и уложиться в нее самим? Разве мы не вправе вдохнуть нашу душу
в это мертвое тело? Ибо теперь оно уже мертво: как отвратительно все мертвое!”
— Им было неведомо смакование исторического чувства; прошлое и чуждое было им в
тягость и оказывалось для них, как римлян, стимулом к римскому завоеванию. На
деле перевод был тогда завоеванием — не только в том смысле, что пренебрегали
историческим, — нет, к этому добавляли намек на современное; прежде всего,
зачеркивали имя поэта и ставили на его место свое — без какого-либо ощущения воровства,
но с пречистой совестью imperii Romani.
84
О происхождении поэзии.
Любители всего фантастического в человеке, придерживающиеся
в то же время учения об инстинктивной нравственности, судят следующим образом:
“Если бы во все времена чтили пользу как высшее Божество, откуда тогда могла бы
взяться вол всем мире поэзия? — эта ритмизация речи, которая, скорее,
препятствует, чем содействует, ясности высказывания и которая, несмотря на это,
бурно произросла и продолжает расти по всей земле, словно некая насмешка над
всякой полезной целесообразностью! Девственно прекрасное безрассудство поэзии
опровергает вас, утилитаристы! Именно стремление освободиться однажды
от пользы и возвысило человека, вдохновив его к нравственности и искусству!”
Что ж, я должен здесь однажды польстить утилитаристам — ведь им так редко
доводится быть правыми, что просто жалость берет! В те старые времена, которые
вызвали к жизни поэзию, дело шло все-таки о пользе, и при этом весьма большой
пользе, связанной с тем, что вносили в речь ритм, эту силу, наново
упорядочивающую все атомы предложения, вынуждающую выбирать слова, придающую
мысли новую окраску и делающую ее более темной, отчужденной, отдаленной:
разумеется, то было суеверной полезностью. С помощью ритма человеческая
просьба должна была глубже запечатлеться в памяти богов, после того как
заметили, что человек лучше запоминает стихи, чем бессвязную речь; равным
образом рассчитывали с помощью ритмического отстукивания быть услышанными на
более далекие расстояния; ритмизированная молитва, казалось бы, быстрее
доходила до слуха богов. Но прежде всего хотели извлечь пользу из той стихийной
одержимости, которую человек испытывает на себе при слушании музыки: ритм есть
принуждение; он вызывает неодолимую тягу к податливости, соучастию; не только
ноги, но и сама душа начинает идти в такт, — предполагалось, что и душа
богов! Ритмом, стало быть, тщились принудить их и применить к ним
насилие: поэзию набрасывали на них, как магический аркан. Существовало еще
одно, более диковинное представление, — и, возможно, именно оно сильнее
всего способствовало возникновению поэзии. У пифагорейцев оно появляется как
философское учение и воспитательная уловка, но и задолго до философов в музыке
видели силу разряжать аффекты, очищать душу, смягчать ferocia animi — и именно
через ритмическое в музыке. Когда утрачивалась нормальная напряженность и
гармония души, приходилось танцевать под такт певца — таков был рецепт
этого врачевания. Им Терпандр утихомирил бунт, Эмпедокл унял бесноватого, Дамон
очистил любострастного юношу; им же исцеляли и одичавших мстительных богов.
Прежде всего тем, что доводили до крайности опьянение и распущенность их
аффектов, стало быть, делая одержимого безумным, а мстительного упоенным
местью: все оргиастические культы силятся внезапно разрядить ferocia какого-то
божества и превратить ее в оргию, дабы вслед за этим оно чувствовало себя
свободнее и спокойнее и оставило человека в покое. Мелос, по своему
корню, означает успокоительное средство, не потому, что сам он спокоен, а
потому, что успокаивает его воздействие. — И не только в культовых, но и в
мирских песнопениях древнейших времен наличествует предпосылка, что ритмическое
оказывает магическую силу, скажем, при черпании воды или гребле: песня есть
заклинание действующих здесь, демонов, она делает их сговорчивыми, связывает их
в действиях и превращает их в орудие человека. И при любом занятии имеется
повод к пению — всякое занятие свершается при пособничестве духов:
заговоры и заклинания — такова, кажется, первоначальная форма поэзии. Если
стихи были в употреблении и у оракула — греки говорили, что гексаметр был
изобретен в Дельфах, — то и здесь должен был ритм оказывать давление.
Прорекаться означает первоначально (по кажущемуся мне вероятным выводку
греческого слова): дать назначить себе нечто; надеются принудить будущее тем,
что склоняют на свою сторону Аполлона, который, согласно древнейшему
представлению, есть нечто гораздо большее, чем только провидящий бог. В момент,
когда произносится формула, буквально и достаточно ритмично, она связывает
будущее: формула же есть изобретение Аполлона, который, будучи богом ритмов,
может связывать также богинь судьбы. — Рассматривая и спрашивая в целом:
было ли для старого, суеверного людского рода вообще что-либо более
полезное, чем ритм? С ним можно было достигнуть всего: магически
содействовать работе; заставить какое-нибудь божество явиться, приблизиться,
выслушать; приуготовить себе будущее по своему усмотрению; разрядить
собственную душу от какого-либо излишка (страха, мании, сострадания,
мстительности), и не только собственную душу, но и душу злейшего из
демонов, — без стихов были ничем, со стихами становились почти богом. Это
коренное чувство так и не было полностью искоренено, — и еще нынче, по
тысячелетнему тщанию избавиться от подобного суеверия, даже мудрейший из нас
оказывается при случае в дураках у ритма, хотя бы уже в том одном, что мысль ощущается
им более истинной, когда она обладает метрической формой и приходит с
божественным приплясом. Разве это не весьма забавно, что серьезнейшие философы,
как бы строго ни относились они к этому вообще, все еще апеллируют к поэтическим
изречениям, дабы сообщить своим мыслям силу и достоверность? — а
между тем для истины опаснее, когда поэт ее одобряет, чем когда он ей
противоречит! Ибо, как говорит Гомер: “Много лгут поэты!”
|