
Увеличить |
2
Интеллектуальная совесть.
Я постоянно прихожу к одному и тому же заключению и всякий
раз наново противлюсь ему, я не хочу в него верить, хотя и осязаю его как бы
руками: подавляющему большинству недостает интеллектуальной совести; мне
даже часто кажется, что тот, кто притязает на нее, и в самых населенных городах
пребывает одиноким, как в пустыне. Каждый смотрит на тебя чужими глазами и
продолжает орудовать своими весами, называя это хорошим, а то плохим; ни у кого
не проступит на лице краска стыда, когда ты даешь ему понять, что гири эти не
полновесны, — никто и не вознегодует на тебя: возможно, над твоим
сомнением просто посмеются. Я хочу сказать: подавляющее большинство не считает
постыдным верить в то или другое и жить сообразно этой вере, не отдавая себе
заведомо отчета в последних и достовернейших доводах за и против, даже не
утруждая себя поиском таких доводов, — самые одаренные мужчины и самые
благородные женщины принадлежат все еще к этому “подавляющему большинству”.
Что, однако, значат для меня добросердечие, утонченность и гений, если человек,
обладающий этими добродетелями, позволяет себе вялость чувств в мнениях и суждениях,
если взыскание достоверности не является для него внутреннейшей
страстью и глубочайшей потребностью — как нечто такое, что отделяет высших
людей от низших! Я подмечал у иных благочестивых людей ненависть к разуму и был
им за это признателен: по крайней мере здесь выдавала себя еще хоть злая
интеллектуальная совесть! Но стоять среди этой rerum concordia discors, среди
всей чудесной неопределенности и многосмысленности существования и не
вопрошать, не трепетать от страсти и удовольствия самого вопрошания, даже
не испытывать ненависти к вопрошающему, а лишь вяло, пожалуй, над ним
потешаться — вот что ощущаю я постыдным, и именно этого ощущения ищу я
прежде всего в каждом человеке: какое-то сумасбродство убеждает меня все снова
и снова, что каждый человек, будучи человеком, испытывает его. Это и есть мой
род несправедливости.
3
Благородное и пошлое.
Пошлым натурам все благородные, великодушные чувства кажутся
нецелесообразными и оттого первым делом заслуживающими недоверия: они хлопают
глазами, слыша о подобных чувствах, и как бы желают сказать: “наверное, здесь
кроется какая-то большая выгода, нельзя же всего знать” — они питают подозрение
к благородному, как если бы оно окольными путями искало себе выгоды. Если же
они воочию убеждаются в отсутствии своекорыстных умыслов и прибылей, то
благородный человек кажется им каким-то глупцом: они презирают его в его
радости и смеются над блеском его глаз. “Как можно радоваться собственному
убытку, как можно с открытыми глазами очутиться в проигрыше! С благородными
склонностями должна быть связана какая-то болезнь ума” — так думают они и при
этом поглядывают свысока, не скрывая презрения к радости, которую сумасшедший
испытывает от своей навязчивой идеи. Пошлая натура тем и отличается, что она
незыблемо блюдет собственную выгоду и что эта мысль о цели и выгоде в ней
сильнее самых сильных влечений: не соблазниться своими влечениями к
нецелесообразным поступкам — такова ее мудрость и ее самолюбие. В сравнении с
нею высшая натура оказывается менее разумной, ибо благородный,
великодушный, самоотверженный уступает на деле собственным влечениям и в лучшие
свои мгновения дает разуму передышку. Зверь, охраняющий с опасностью
для жизни своих детенышей или следующий во время течки за самкою даже на
смерть, не думает об опасности и смерти; его ум равным образом делает
передышку, ибо удовольствие, возбуждаемое в нем его приплодом или самкою, и
боязнь лишиться этого удовольствия в полной мере владеют им; подобно
благородному и великодушному человеку, он делается глупее прежнего. Чувства
удовольствия и неудовольствия здесь столь сильны, что интеллект в их
присутствии должен замолкнуть либо пойти к ним в услужение: тогда у такого
человека сердце переходит в голову, и это называется отныне “страстью”.
(Конечно, временами выступает и нечто противоположное, как бы “страсть
наизнанку”, к примеру, у Фонтенеля, которому кто-то сказал однажды, положив
руку на сердце: “То. что у Вас тут есть, мой дорогой, это тоже мозг”.)
Неразумие или косоразумие страсти и оказывается тем, что пошлый презирает в
благородном, в особенности когда оно обращено на объекты, ценность которых
кажется ему совершенно фантастичной и произвольной. Он злится на того, кто не в
силах совладеть со страстями брюха, но ему все же понятна прелесть, которая
здесь тиранит; чего он не понимает, так это, к примеру, способности поставить
на карту свое здоровье и честь во исполнение познавательной страсти. Вкус
высшей натуры обращается на исключения, на вещи, которые по обыкновению никого
не трогают и выглядят лишенными всяческой сладости; высшей натуре присуща
своеобычная мера стоимости. При этом большей частью она и не предполагает, что
в идиосинкразии ее вкуса наличествует эта самая своеобычная мера стоимости;
скорее, она принимает собственные представления о ценности и никчемности за
общезначимые и упирается тем самым в непонятное и непрактичное. Крайне редкий
случай, когда высшая натура в такой степени обладает разумом, что понимает
обывателей и обращается с ними, как они есть; в большинстве случаев она верит в
собственную страсть как в нечто неявно присущее всем людям, и именно эта вера
исполняет ее пыла и красноречия. Если же и такие исключительные люди не
чувствуют себя исключениями, как должно было им удаваться когда-либо понимать
пошлые натуры и достойным образом оценивать правило, исключениями из которого
они являются! — и вот сами они разглагольствуют о глупости, негодности и
нелепости человечества, изумляясь тому, сколь безумны судьбы мира и почему он
не желает сознаться себе в том, что “ему нужно”. — Такова извечная несправедливость
благородных.
4
Сохраняющее род.
Самые сильные и самые злые умы до сих пор чаще всего
способствовали развитию человечества: они непрестанно воспламеняли засыпающие
страсти — всякое упорядоченное общество усыпляет страсти, — они непрестанно
пробуждали чувство сравнения, противоречия, взыскания нового, рискованного,
неизведанного, они принуждали людей выставлять мнения против мнений, образцы
против образцов. Это делалось оружием, ниспровержением межевых знаков, чаще
всего оскорблением благочестия, — но и новыми религиями и нравоучениями!
Каждому учителю и проповеднику нового присуща та же “злость”, которая
дискредитирует завоевателя, хотя она и обнаруживается более утонченно, без
моментального перехода в мышечные реакции, и именно поэтому не столь
дискредитирующим образом! Новое, однако, при всех обстоятельствах есть злое,
нечто покоряющее, силящееся ниспровергнуть старые межевые знаки и старые формы
благочестия, и лишь старое остается добрым! Добрыми людьми во все времена
оказываются те, кто поглубже зарывает старые мысли и удобряет ими
плодоносную ниву, — земледельцы духа. Но каждая земля в конце концов
осваивается, и все снова и снова должен появляться лемех злого. — Нынче
существует одно основательное лжеучение морали, особенно чествуемое в Англии:
согласно этому учению, понятия “добро” и “зло” являются результатами опытных
наблюдений над “целесообразным” и “нецелесообразным”; согласно ему, то, что
называется “добрым”, содействует сохранению рода, а то, что называется “злым”,
вредит ему. На деле, однако, злые влечения целесообразны, родоохранительны и
необходимы не в меньшей степени, чем добрые, — лишь функция их различна.
|