
Увеличить |
4
От этой
болезненной уединенности, из пустыни таких годов испытания еще далек путь до
той огромной, бьющей через край уверенности, до того здоровья, которое не может
обойтись даже без болезни как средства и уловляющего крючка для
познания, – до той зрелой свободы духа, которая в одинаковой мере есть и
самообладание, и дисциплина сердца и открывает пути ко многим и разнородным
мировоззрениям, – до той внутренней просторности и избалованности
чрезмерным богатством, которая исключает опасность, что душа может потерять
самое себя на своих собственных путях или влюбиться в них и в опьянении
останется сидеть в каком-нибудь уголку, – до того избытка пластических,
исцеляющих, восстанавливающих и воспроизводящих сил, который именно и есть
показатель великого здоровья, – до того избытка, который дает свободному
уму опасную привилегию жить риском и иметь возможность отдаваться авантюрам –
привилегию истинного мастерства, признак свободного ума! Посередине, быть
может, лежат долгие годы выздоровления, годы, полные многоцветных,
болезненно-волшебных изменений, руководимые упорной волей к здоровью, которая
уже часто отваживается рядиться и играть роль настоящего здоровья. Среди этого
развития встречается промежуточное состояние, о котором человек, испытавший
такую судьбу, позднее не может вспомнить без трогательного чувства: счастье
окружает его, подобно бледному, тонкому солнечному свету, он обладает свободой
птицы, горизонтом и дерзновением птицы, чем-то третьим, в чем любопытство
смешано с нежным презрением. «Свободный ум» – это холодное слово дает радость в
таком состоянии, оно почти греет. Живешь уже вне оков любви и ненависти, вне
«да» и «нет», добровольно близким и добровольно далеким, охотнее всего
ускользая, убегая, отлетая, улетая снова прочь, снова вверх; чувствуешь себя
избалованным, подобно всякому, кто видел под собой огромное множество вещей, –
и становишься антиподом тех, кто заботится о вещах, которые его не касаются. И
действительно, свободного ума касаются теперь вещи, – и как много
вещей! – которые его уже не заботят…
5
Еще шаг
далее в выздоровлении – и свободный ум снова приближается к жизни, правда
медленно, почти против воли, почти с недоверием. Вокруг него снова становится
теплее, как бы желтее; чувство и сочувствие получают глубину, теплые ветры
всякого рода обвевают его. Он чувствует себя так, как будто теперь у него
впервые открылись глаза для близкого. В изумлении он останавливается: где же он
был доселе? Эти близкие и ближайшие вещи – какими преображенными кажутся они
ему теперь! Какую пушистость, какой волшебный вид они приобрели с тех пор!
Благодарный, он оглядывается назад, – благодарный своим странствиям, своей
твердости и самоотчуждению, своей дальнозоркости и своим птичьим полетам в
холодные высоты. Как хорошо, что он не оставался, подобно изнеженному темному
празднолюбцу, всегда «дома», «у себя»! Он был вне себя – в этом нет сомнения.
Теперь лишь видит он самого себя, – и какие неожиданности он тут
встречает! Какие неизведанные содрогания! Какое счастье даже в усталости, в
старой болезни и ее возвратных припадках у выздоравливающего! Как приятно ему
спокойно страдать, прясть нить терпения, лежать на солнце! Кто умеет, подобно
ему, находить счастье зимой, наслаждаться солнечными пятнами на стене! Эти
наполовину возвращенные к жизни выздоравливающие, эти ящерицы – самые
благодарные животные в мире: некоторые среди них не пропускают ни одного дня
без маленькой хвалебной песни. Серьезно говоря, самое основательное лечение
всякого пессимизма (как известно, неизлечимого недуга старых идеалистов и
лгунов) – это заболеть на манер таких свободных умов, долго оставаться больным
и затем еще медленнее возвращаться к здоровью – я хочу сказать – становиться
«здоровее». Мудрость, глубокая жизненная мудрость содержится в том, чтобы
долгое время прописывать себе даже само здоровье в небольших дозах.
6
И в эту
пору, среди внезапных проблесков еще необузданного, еще изменчивого здоровья,
свободному, все более освобождающемуся уму начинает наконец уясняться та
загадка великого разрыва, которая доселе в темном, таинственном и почти
неприкосновенном виде лежала в его памяти. Если он долго почти не решался
спрашивать: «Отчего я так удалился от всех? Отчего я так одинок? Отчего я
отрекся от всего, что почитаю, – отрекся даже от самого почитания? Откуда
эта жестокость, эта подозрительность, эта ненависть к собственным
добродетелям?» – то теперь он осмеливается громко спрашивать об этом и уже
слышит нечто подобное ответу: «Ты должен был стать господином над собой,
господином и над собственными добродетелями. Прежде они были твоими господами;
но они могут быть только твоими орудиями наряду с другими орудиями. Ты должен
был приобрести власть над своими «за» и «против» и научиться выдвигать и снова
прятать их, смотря по твоей высшей цели. Ты должен был научиться понимать
начало перспективы во всякой оценке – отклонение, искажение и кажущуюся
телеологию горизонтов и все, что относится к перспективе, и даже частицу
глупости в отношении к противоположным ценностям, и весь интеллектуальный
ущерб, которым приходится расплачиваться за каждое «за» и каждое «против». Ты
должен был научиться понимать необходимую несправедливость в каждом «за» и
«против», несправедливость, неотрешимую от жизни, обусловленность самой жизни
началом перспективы и его несправедливостью. Ты должен был прежде всего воочию
видеть, где несправедливости больше всего: именно там, где жизнь развита меньше,
мельче, беднее всего, где она всего более первобытна и все же вынуждена считать
себя целью и мерой вещей и в угоду своему сохранению исподтишка, мелочно и
неустанно подрывать и расшатывать все высшее, более великое и богатое, –
ты должен был воочию увидеть проблему иерархии и как сила, и право, и широта
перспективы одновременно растут вверх. Ты должен был…» – довольно, свободный ум
знает отныне, какому «ты должен» он повиновался, и знает также, на что он
теперь способен и что ему теперь – позволено…
|