XII
Ярмарочный театр, кой-как сгороженный из бревен и досок, был
битком набит пьяной ярмарочной публикой. Ложа, в которую попал Привалов, была
одна из ближайших к сцене. Из нее отлично можно было рассматривать как сцену,
так и партер. Привалова особенно интересовал последний, тем более что пьеса шла
уже в половине. В ложе теперь сидел он только с Веревкиным, а остальная
компания нагружалась в буфете. Поместившись к барьеру, Привалов долго
рассматривал ряды кресел и стульев. На них разместилось все, что было именитого
на десятки тысяч верст: московские тузы по коммерции, сибирские промышленники, фабриканты,
водочные короли, скупщики хлеба и сала, торговцы пушниной, краснорядцы и
т. д. От каждого пахло десятками и сотнями тысяч. Было несколько
миллионеров, преимущественно с сибирской стороны.
– Картина!.. – говорил Nicolas, мотая головой в
партер. – Вот вам наша будущая буржуазия, которая тряхнет любезным
отечеством по-своему. Силища, батенька, страшенная!
Веревкин был пьян еще со вчерашнего, и Привалов тоже
чувствовал себя не особенно хорошо: ему было как-то все равно, и он смотрел
кругом взглядом постороннего человека. В душе, там, глубоко, образовалась
какая-то особенная пустота, которая даже не мучила его: он только чувствовал
себя частью этого громадного целого, которое шевелилось в партере, как
тысячеголовое чудовище. Ведь это целое было неизмеримо велико и влекло к себе с
такой неудержимой силой… Вольготное существование только и возможно в этой
форме, а все остальное должно фигурировать в пассивных ролях. Даже злобы к
этому целому Привалов не находил в себе: оно являлось только колоссальным фактом,
который был прав сам по себе, в силу своего существования.
– Искусство прогрессирует… – слышался в соседней
ложе сдержанный полушепот, который заставил Привалова задрожать: это был голос
Половодова. – Да, во всех отраслях человеческой деятельности, в силу
основного принципа всякого прогрессивного движения, строго и последовательно
совершается неизбежный процесс дифференцирования. Я сказал, что искусство
прогрессирует, – действительно, наши отцы, например, сходили с ума от
балета, а в наше время он совсем упал. И в самом деле, если взять все эти
пуанты и тур-де-форсы только сами по себе, получается какая-то глупая лошадиная
дрессировка – и только. Восхищались балетными антраша, в которых Камарго делала
четыре удара, Фанни Эльслер – пять, Тальони шесть, Гризи и Сангалли – семь, но
вышла на сцену шансонетка – и все эти антраша пошли к черту! Да-с… Я именно с
этой стороны понимаю прогресс…
В одной ложе с Половодовым сидел Давид и с почтительным
вниманием выслушивал эти поучения; он теперь проходил ту высшую школу, которая
отличает кровную золотую молодежь от обыкновенных смертных.
– Вот черт принес… – проворчал Веревкин, когда
завидел Половодова.
Появление Половодова в театре взволновало Привалова так, что
он снова опьянел. Все, что происходило дальше, было покрыто каким-то туманом.
Он машинально смотрел на сцепу, где актеры казались куклами, на партер, на
ложи, на раек. К чему? зачем он здесь? Куда ему бежать от всей этой ужасающей
человеческой нескладицы, бежать от самого себя? Он сознавал себя именно той жалкой
единицей, которая служит только материалом в какой-то сильной творческой руке.
По окончании пьесы в ложу ввалилась остальная пьяная
компания. Появление Ивана Яковлича произвело на публику заметное впечатление;
сотни глаз смотрели на этого счастливца, о котором по ярмарке ходили
баснословные рассказы. Типичная свита из Данилушки, Лепешкина и Nicolas
Веревкина усиливала это впечатление. Эти богачи и миллионеры теперь завидовали
какому-нибудь Ивану Яковличу, который на несколько времени сделался героем ярмарочного
дня. Из лож и кресел на него смотрели с восторженным удивлением, как на
победителя. Даже обыгранные им купчики разделяли это общее настроение; они были
довольны уже тем, что проиграли не кому другому, а самому Ивану Яковличу.
– Папахен-то ведь и спать даже не ложился, –
сообщал Привалову Nicolas Веревкин. – Пока мы спали, он работал… За
восемьдесят тысяч перевалило… Да… Я советовал забастовать, так не хочет: хочет
добить до ста.
Nicolas Веревкин назвал несколько громких имен в торговом
мире, которые сегодня жестоко поплатились за удовольствие сразиться с Иваном
Яковличем.
Сам Иван Яковлич был таким же, как и всегда: так же
нерешительно улыбался и выглядел по-прежнему каким-то подвижником.
– Сейчас будет Катя петь… – предупредил Nicolas
Привалова, указывая на афише на фамилию m-lle Колпаковой, которая в антракте
между пьесой и водевилем обещала исполнить какую-то шансонетку.
– «Моисей» в театре, – шепнул Nicolas Веревкин
отцу.
– Где?
– В первом ряду, налево…
– Ах, черт его возьми!.. Что же ты раньше не
сказал? – смущенно заговорил Иван Яковлич. – Необходимо было
предупредить Катю.
– Да он только что пришел, а сейчас занавес…
Иван Яковлич только пожал плечами и принялся в бинокль
отыскивать «Моисея». В этот момент поднялся занавес, и публика встретила
выбежавшую из-за кулис Катерину Ивановну неистовыми аплодисментами. Она была
одета в короткое платьице французской гризетки и бойко раскланивалась с
публикой. Лепешкин и Данилушка, не довольствуясь обыкновенными аплодисментами,
неистово стучали ногами в пол. Даже из ложи Половодова слышались
аристократические шлепки затянутых в перчатки рук. Капельмейстер поднес певице
большой букет, и она, прижимая подарок к груди, несколько раз весело кивнула в
ложу Ивана Яковлича.
– Ох, горе душам нашим! – хрипел Лепешкин,
отмахиваясь обеими руками. – Ай да Катерина Ивановна, всю публику за один
раз изуважила…
Капельмейстер взмахнул своей палочкой, скрипки взвизгнули,
где-то глухо замычала труба. Наклонившись всем корпусом вперед, Катерина
Ивановна бойко пропела первый куплет; «Моисей» впился глазами, когда она
привычным жестом собрала юбки веером и принялась канканировать. Сквозь смятое
плиссе юбок выступали полные икры, и ясно обрисовывалось, точно облитое розовым
трико, колено… Опустив глаза и как-то по-детски вытянув губы, Колпакова
несколько раз повторила речитатив своей шансонетки, и когда публика принялась
неистово ей аплодировать, она послала несколько поцелуев в ложу Ивана Яковлича.
– О-ох, матушка ты наша… – хрипел Лепешкин,
наваливаясь своим брюхом на барьер ложи.
В этот момент в первом ряду кресел взвился белый дымок, и
звонко грянул выстрел. Катерина Ивановна, схватившись одной рукой за левый бок,
жалко присела у самой суфлерской будки, напрасно стараясь сохранить равновесие
при помощи свободной руки. В первых рядах кресел происходила страшная суматоха:
несколько человек крепко держали какого-то молодого человека за руки и за
плечи, хотя он и не думал вырываться.
– Да ведь это «Моисей»!.. – крикнул кто-то.
– Он самый, – подтвердил Лепешкин. – Я своими
глазами видел, как он к музыкантам подбежал да в Катерину Ивановну и запалил.
Опустили занавес. Полиция принялась уговаривать публику
расходиться.
– Не уходите, – говорил Nicolas Веревкин
Привалову, – мне же придется защищать этого дурака… Авось свидетелем
пригодитесь: пойдемте за кулисы.
На сцене без всякого толку суетились Лепешкин и Данилушка, а
Иван Яковлич как-то растерянно старался приподнять лежавшую в обмороке девушку.
На белом корсаже ее платья блестели струйки крови, обрызгавшей будку и помост.
Притащили откуда-то заспанного старичка доктора, который как-то равнодушно
проговорил:
– Помогите, господа, перенести больную в уборную
куда-нибудь…
Данилушка, Лепешкин, Иван Яковлич и еще несколько человек
исполнили это желание с особенным усердием и даже помогли расшнуровать корсет.
Доктор осмотрел рану, послушал сердце и флегматически проговорил:
– Так… пустяки. Впрочем, необходимо сначала привести ее
в чувство.
– Подождите еще минуточку, пока приедет
следователь, – упрашивал Веревкин Привалова.
Привалов остался и побрел в дальний конец сцены, чтобы не
встретиться с Половодовым, который торопливо бежал в уборную вместе с Давидом.
Теперь маленькая грязная и холодная уборная служила продолжением театральной
сцены, и публика с такой же жадностью лезла смотреть на последнюю агонию
умиравшей певицы, как давеча любовалась ее полными икрами и бесстыдными
жестами.
Привалову пришлось ждать следователя почти час. Он присел на
сложенные в углу кулисы и отсюда машинально наблюдал суетившуюся на сцене
публику; кто тащил ведро воды, кто льду на тарелке, кто корпию. Доктор
несколько раз выходил из уборной и только отмахивался рукой от сыпавшихся на
него со всех сторон вопросов. Комедия жизни неожиданно перешла в драму… Вон
Данилушка растерянно выскочил из уборной и трусцой побежал на авансцену.
Привалов окликнул его, старик на мгновение остановился и, узнав Привалова,
хрипло крикнул:
– Отходит…
– Кто отходит?
– Катерина Ивановна… она отходит!
Данилушка последние слова крикнул уже из помещения для
музыкантов, куда спрыгнул прямо со сцены; он торопливо перелез через барьер и
без шапки побежал через пустой партер к выходу.
Привалов пошел в уборную, где царила мертвая тишина.
Катерина Ивановна лежала на кровати, устроенной на скорую руку из старых
декораций; лицо покрылось матовой бледностью, грудь поднималась судорожно, с
предсмертными хрипами. Шутовской наряд был обрызган каплями крови. Какая-то
добрая рука прикрыла ноги ее синей собольей шубкой. Около изголовья молча стоял
Иван Яковлич, бледный как мертвец; у него по лицу катились крупные слезы.
Через пять минут все было кончено: на декорациях в
театральном костюме лежала по-прежнему прекрасная женщина, но теперь это
бездушное тело не мог уже оскорбить ни один взгляд. Рука смерти наложила свою
печать на безобразную человеческую оргию.
– Кончились, ваше высокоблагородие… – шепотом
говорил какой-то полицейский, впуская в уборную следователя, точно он боялся
кого-то разбудить.
Началось предварительное следствие с допросов обвиняемого и
свидетелей. Было осмотрено место преступления и вещественные доказательства.
Виктор Васильич отвечал на все вопросы твердо и уверенно, свидетели путались и
перебивали друг друга. Привалов тоже был допрошен в числе других и опять ушел
на сцену, чтобы подождать Nicolas Веревкина.
– Сергей Александрыч, Сергей Александрыч! – кричал
Веревкин, выбегая из уборной через пять минут.
– Что случилось?
– Ваш брат здесь…
– Какой?
– Да Тит Привалов… Сейчас его допрашивает следователь.
Идите скорее…
Перед следователем стоял молодой человек с бледным лицом и
жгучими цыганскими глазами.
– Вы находились в числе других актеров ярмарочной
труппы? – спрашивал следователь.
– Да… Я играл под фамилией Валова, – с иностранным
акцентом отвечал молодой человек, встряхивая черными как смоль волосами.
– Та-ак-с… Так ваша настоящая фамилия Привалов?
– Да… Тит Привалов, один из владельцев Шат-ровских
заводов.
Веревкин поймал владельца Шатровских заводов на сцене и
снова допросил его, кто он и откуда, а потом отрекомендовал ему Привалова.
– Вот ваш родной брат, Сергей Александрыч Привалов.
Братья нерешительно подали руки друг другу и не знали, что
им говорить.
– Вы теперь свободны? – спрашивал Nicolas молодого
человека. – Поедемте с нами, а там уж познакомимся…
– Я с удовольствием… – замялся Тит
Привалов, – только у меня нет своей шубы…
– Тогда мы сделаем так: вы, Сергей Александрыч, поедете
домой и пошлете нам свою шубу, а мы подождем вас здесь…
– Кстати уж пошлите и верхнее платье, – просил Тит
Привалов, – а то все, что на мне, – не мое, антрепренерское.
«Хорош гусь… – подумал даже Веревкин, привыкший к
всевозможным превратностям фортуны. – Нет, его не нужно выпускать из рук,
а то как раз улизнет… Нет, братику, шалишь, мы тебя не выпустим ни за какие
коврижки!»
Привалов еще раз взглянул на своего братца, походившего на
лакея из плохого ресторана, и отправился в свои номера, где не был ровно двое
суток. В ожидании платья Веревкин успел выспросить у Тита Привалова всю
подноготную: из пансиона Тидемана он бежал два года назад, потому что этот
швейцарский профессор слишком часто прибегал к помощи своей ученой палки; затем
он поступил акробатом в один странствующий цирк, с которым путешествовал по
Европе, потом служил где-то камердинером, пока счастливая звезда не привела его
куда-то в Западный край, где он и поступил в настоящую ярмарочную труппу. Своего
платья у него не было, но антрепренер был так добр, что дал ему свою шубу
доехать до Ирбита, а отсюда он уже надеялся как-нибудь пробраться в Узел.
– Ну, батенька, можно сказать, что вы прошли хорошую
школу… – говорил задумчиво Веревкин. – Что бы вам явиться к нам
полгодом раньше?.. А вы какие роли играли в театре?
– Неодинаково, больше прислугу и в водевилях.
– Так-с… гм. Действительно, вышел водевиль: сам черт
ничего не разберет!..
|