Увеличить |
Глава XCVII. Лампа
Вздумай
вы оставить салотопки «Пекода» и спуститься в кубрик, где спят подвахтенные,
вам на минуту показалось бы, что вы находитесь в залитой светом гробнице, где
покоятся короли и вельможи, причисленные к лику святых. Вот они лежат перед
вами в трехгранных дубовых раках, каждый спящий – точно высеченный из камня
образ безмолвия, залитый светом десятка ламп, сияющих над его сомкнутыми
веждами.
На
торговом судне масло для матроса такая же невидаль, как королевино молоко.
Одевайся в темноте, ешь в темноте, в темноте вались на койку – вот она,
матросская доля. Но китобой, гоняясь за пищей для света, сам живёт, купаясь в
свете. Койка его – это лампа Алладина, и в неё он укладывается спать, так что в
самой гуще ночного мрака чёрный корпус его судна несёт в себе целую
иллюминацию.
Поглядите,
как запросто подхватывает китолов в горсть все свои лампы – правда, подчас это
лишь старые флаконы, пузырьки и бутылки, – несёт их к медному чану, где
остужают масло, и наполняет там, точно кружки элем из бочонка. И жжёт он у себя
чистейшее из масел в необработанном и, стало быть, незагрязненном виде;
жидкость, недоступную ни для каких солнечных, лунных и звёздных изобретений на
суше. Она сладка, точно коровье масло, сбитое по весне, когда свежа трава на
апрельских лугах. Китолов сам охотится за маслом для своих ламп, чтобы быть
уверенным в его свежести и неподдельности, как путешественник в прериях сам
охотится за дичиной себе на ужин.
Глава XCVIII. Разливка
и приборка
Мы уже
рассказывали о том, как дозорные на мачтах замечают великого левиафана; как гонятся
за ним по водным пашням и забивают его в бездонной лощине; как затем его
швартуют у борта и обезглавливают и как (на том же основании, на каком в былые
времена заплечных дел мастеру доставалась одежда казнённого) его длиннополый с
прокладками сюртук становится собственностью его палача; как по прошествии
должного времени его подвергают кипячению в котлах и как, подобно Седраху,
Мисаху и Авденаго[296],
его спермацет, масло и кость выходят из пламени невредимы; теперь остаётся
заключить последнюю главу этой части описаний пересказом, я бы сказал –
воспеванием, – романтической процедуры разливки его масла по бочкам и спуска
их в трюм, очутившись в котором, левиафан снова возвращается в свои родные
глубины, скользя, как и прежде, под водой; но увы! чтобы уж никогда не
подняться на поверхность и никогда уж больше не пускать фонтанов.
Масло,
ещё тёплое, разливают, точно горячий пунш, по шестибаррелевым бочкам; и пока
полуночное море подбрасывает корабль на волнах и швыряет из стороны в сторону,
огромные бочки одна за другой устанавливаются днищем к днищу, иногда вдруг
срываясь и грозно, точно оползни, перекатываясь по осклизлой палубе, покуда их
наконец не остановят матросы; и повсюду раздаётся «стук, стук, стук!» – это
бьют десятки молотков, потому что каждый матрос теперь ex officio[297]
превращается в бочара.
Наконец
последняя пинта перелита в бочку, масло остужено, и тогда распечатываются
большие люки, настежь распахнуто нутро корабля, и бочки уходят вниз, чтобы
обрести покой среди волн морских.
Дело
сделано, крышки люков водворяются на место и герметически задраиваются; трюмы
теперь – словно замурованное подполье.
Это,
думается, один из самых значительных моментов в жизни китобойца. Сегодня палубы
ещё струятся кровью и жиром; на священном возвышении шканцев грудой навалены
куски распиленной китовой головы; вокруг, точно во дворе пивоварни, валяются
большие ржавые бочки; от дыма салотопок все поручни покрыты копотью и сажей;
матросы ходят с ног до головы пропитанные маслом; и весь корабль уж кажется не
корабль, а сам великий левиафан; и повсюду стоит оглушительный грохот.
Но
проходит день-другой, вы осматриваетесь вокруг, вы прислушиваетесь – корабль
как будто бы тот же самый, но не будь перед вами вельботов и салотопки, вы бы
поклялись, что стоите на палубе тихого купеческого судна, на котором капитан –
дотошный чистоплюй. Необработанный спермацет обладает редким очистительным
свойством. Вот почему на китобойце палубы никогда не бывают такими белыми, как
после «масляного дела», как у нас говорят. Кроме того, из золы, собираемой
после сжигания всяких остатков, без труда приготовляется очень крепкий щёлок, и
если где-нибудь к корабельному боку пристала слизь от китового бока, её быстро
удаляют при помощи этого щёлока. А по фальшбортам матросы старательно проходятся
мокрыми тряпками, возвращая им их первоначальную чистоту. Копоть с нижних
снастей счищают. Всевозможные орудия и инструменты, бывшие в ходу, также
подвергают чистке и убирают с глаз долой. Большая крышка, тщательно вымытая,
снова водворяется над салотопкой, скрывая из виду оба котла; все бочки
спрятаны, тросы свёрнуты в бухты и убраны; а когда в результате совместных и
одновременных усилий всей команды ответственное это дело подходит к концу, люди
принимаются за омовение собственных тел; переодеваются с ног до головы во всё
свежее и наконец выходят на белоснежную палубу, сверкая чистотой, точно женихи,
повыскакивавшие прямо из элегантной Голландии.
Лёгкими
шагами расхаживают они по двое и по трое вдоль по палубе и весело беседуют о
гостиных, диванах, коврах и тонких батистах – не покрыть ли палубу коврами или,
может, подвесить к снастям портьеры; да и не худо бы, мол, было бы устраивать
чаепития при лунном свете на веранде бака. Всякое упоминание о ворвани, костях
и сале в присутствии этих раздушенных моряков было бы по меньшей мере
наглостью. Они и знать ничего не знают об этих вещах, на которые вы пытаетесь
издалека навести разговор. Ступайте; и подать сюда салфетки!
Но
поглядите: там, в вышине, на верхушках всех трёх мачт, стоят трое дозорных и
пристально высматривают вдали китов, которые, если их поймают, непременно опять
запачкают старинную дубовую мебель и хоть где-нибудь оставят после себя сальное
пятнышко. Именно так; и до чего же часто случается, что после тяжелейших
трудов, тянувшихся без перерыва добрых девяносто шесть часов, когда, не зная ни
дня ни ночи, прямо из вельбота, где они с утра до вечера гребли, надсаживаясь
до боли в запястьях, китобои ступают на палубу, чтобы таскать огромные цепи и
ворочать тяжёлую лебёдку, и рубить, и резать, да притом ещё заживо
поджариваться и печься, обливаясь потом, в двойном огне – тропического солнца и
тропической салотопки; затем, едва только успеют они вымыть судно и снова
навести повсюду безупречную чистоту, – как часто случается, что бедняги,
застёгивая воротник чистой рубахи, снова слышат извечный клич: «Фонтан на
горизонте!» – и вот уже они снова плывут, чтобы сразиться с китом, и всё
начинается сначала. Но, друзья мои, ведь это – человекоубийство! Да; однако
такова жизнь. Ибо едва только мы, смертные, после тяжких трудов извлечём из
огромной туши этого мира толику драгоценного спермацета, содержащегося в ней, а
потом с утомительным тщанием очистим себя от её скверны и научимся жить здесь в
чистых скиниях души; едва только управимся мы с этим, как вдруг – Фонтан на
горизонте! – дух наш струёй взмывается ввысь, и мы снова плывём, чтобы
сразиться с иным миром, и вся древняя рутина молодой жизни начинается сначала.
О
метампсихоза! О Пифагор, скончавшийся в солнечной Греции две тысячи лет тому
назад; в прошлом рейсе я плыл вместе с тобой вдоль перуанского побережья – и я,
как дурак, учил тебя, зелёного юнца и простофилю, как сплеснивать концы!
|