XXI
На
другой день Райский утром рано предупредил Крицкую запиской, что он просит
позволения прийти к ней в половине первого часа, и получил ответ: «Charmee,
j'attends»[179]
и т.д.
Сторы у
ней были опущены, комнаты накурены. Она в белой кисейной блузе, перехваченной
поясом, с широкими кружевными рукавами, с желтой далией на груди, слегка
подрумяненная, встретила его в своем будуаре. Там, у дивана, накрыт был стол, и
рядом стояли два прибора.
– Мой
прощальный визит! – сказал он, кланяясь ей и останавливая на ней сладкий
взгляд.
– Как
прощальный! – с испугом перебила она, – я слушать не хочу! Вы едете
теперь, когда мы… Не может быть! Вы пошутили: жестокая шутка! Нет, нет, скорей
засмейтесь, возьмите назад ужасные слова!..
– Что
это у вас? – радостно произнес он, вдруг уставив глаза на стол, –
свежая икра!
Она
сунула свою руку ему под руку и подвела к столу, на котором стоял полный,
обильный завтрак. Он оглядывал одно блюдо за другим. В двух хрустальных
тарелках была икра.
– Я
знаю, что вы любите… да любите…
– Икру?
Даже затрясся весь, как увидал! А это что? – с новым удовольствием
заговорил он, приподнимая крышки серебряных блюд, одну за другой. – Какая
вы кокетка, Полина Карповна: даже котлетки без папильоток не можете кушать! Ах,
и трюфли – роскошь юных лет! – petit-fours, bouchees de dames! Ах! что вы
хотите со мной делать? – обратился он к ней, потирая от удовольствия
руки. – Какие замыслы у вас?
– Вот,
вот чего я жду: этой улыбки, шутки, смеха – да! Не поминайте об отъезде. Прочь
печаль! Vive l'amour et la joie.[180]
«Эге!
какой „abandon“![181]
– даже страшновато…» – подумал он опасливо.
– Садитесь,
сядем рядом, сюда! – пригласила она и, взяв его за руку, усадила рядом с
собой, шаловливо завесив его салфеткой, как делают с детьми и стариками.
Он
машинально повиновался, с вожделением поглядывая на икру. Она подвинула ему
тарелку, и он принялся удовлетворять утренний, свежий аппетит. Она сама
положила ему котлетку и налила шампанского в граненый стакан, а себе в бокал, и
кокетливо брала в рот маленькие кусочки пирожного, любуясь им.
После
жареной дичи и двух стаканов шампанского, причем они чокались, глядя близко
друг другу в глаза, – она лукаво и нежно, он – вопросительно, и отчасти
боязливо, – они, наконец, прервали молчание.
– Что
вы скажете? – сбросила она выразительно, будто ожидая чего-то особенного.
– Ах,
какая икра! Я еще опомниться не могу!
– Вижу…
вижу, – сказала она лукаво. – Снимите маску, полноте притворяться…
– Ах! –
вздохнул он, отпивая из стакана.
– Enfin
la glace est rompue?[182]
На чьей стороне победа? Кто предвидел, кто предсказывал? A votre sante![183]
– A
la votre![184]
Они чокнулись.
– Помните…
тот вечер, когда «природа, говорили вы, празднует любовь…»
– Помню! –
шепнул он мрачно, – он решил все!..
– Да,
не правда ли? я знала! Могла ли удержать в своих слабых сетях бедная девочка…
une nullite, cette pauvre petite fille, qui n'a que sa figure?..[185] Ни
опытности, ни блеска, дикая!..
– Нет,
не могла! Я вырвался…
– И
нашли то… что давно искали: признайтесь!
Он
медлил.
– Buvez
– et du courage![186]
Она
придвинула ему стакан. Он допил его, она сейчас наполнила его опять.
– Признайтесь…
– Признаюсь.
– Что
тогда случилось там… в роще?.. Вы были так взволнованы. Скажите… удар?..
– Да,
удар и… разочарование.
– Могло
ли быть иначе: вы – и она, деревенская девочка!
Она
гордо оправилась, взглянула на себя в зеркало и выправила кружево на рукавах.
– Что
же там было? – спросила она, стараясь придать небрежность тону.
– Это
не моя тайна! – сказал он, будто опомнившись.
– Oh,
je respecte les secrets de famille…[187]
Пейте же!
Она
придвинула стакан. Он отпил глотка два.
– Ах! –
вздохнул он на всю комнату. – Нельзя ли отворить форточку?.. Мне тяжело,
больно!
– Oh,
je vous comprends! – Она бросилась отворять форточку. – Voila des
sels, du vinaigre de toilette…[188]
– Нет,
благодарю! – говорил он, махая платком себе в лицо.
– Как
вы были тогда страшны! Я кстати подоспела, не правда ли? Может быть, без меня
вы воротились бы в пропасть, на дно обрыва! Что там было, в роще?.. а?
– Ах,
не спрашивайте!
– Buvez
donc![189]
Он
лениво отпил глоток.
– Там,
где я думал… – говорил он, будто про себя, – найти счастье… я услыхал…
– Что? –
шепотом спросила она, притаив дыхание.
– Ах! –
шумно вздохнул он, – отворить бы двери!
– Там
был… Тушин – да?
Он молча
кивнул головой и выпил глоток вина.
Злая
радость наполнила черты ее лица.
– Dites
tout.[190]
– Она
гуляла задумчиво одна… – тихо говорил он, а Полина Карповна, играя цепочкой его
часов, подставляла свое ухо к его губам. – Я шел по ее следам, хотел,
наконец, допроситься у ней ответа… она сошла несколько шагов с обрыва, как
вдруг навстречу ей вышел…
– Он?
– Он.
– Я
это знала, оттого и пошла в сад… О, я знала, qu'il y a du louche![191] что
же он?
– Здравствуйте,
говорит, Вера Васильевна! здоровы ли вы?..
– Лицемер! –
сказала Крицкая.
– Она
испугалась…
– Притворно!
– Нет,
испугалась непритворно, а я спрятался – и слушаю. «Откуда вы? – спрашивает
она, – как сюда попали?» – «Я, говорит, сегодня приехал на два дня, чтобы
завтра, в день рождения вашей сестры… Я выбрал этот день…»
– Eh
bien?[192]
– Еh
bien![193]
«решите, говорит Вера Васильевна: жить мне или нет».
– Ou
le sentiment va-t-il se nicher![194]
– в этом дубе! – заметила Полина Карповна.
– «Иван
Иванович!» – сказала Вера умоляющим голосом. «Вера Васильевна! – перебил
он, – решите, идти мне завтра к Татьяне Марковне и просить вашей руки или
кинуться в Волгу?..»
– Так
и сказал?
– Как
напечатал!
– Mais
il est ridicule![195]
что же она: «Ах, ох?!»
– «Нет,
Иван Иванович, дайте мне (это она говорит) самой решить, могу ли я отвечать вам
таким же полным, глубоким чувством, какое питаете вы ко мне. Дайте полгода, год
срока, и тогда я скажу – или нет, или то да, какое…» Ах! какая духота у вас
здесь! нельзя ли сквозного ветра? (не будет ли сочинять? кажется,
довольно? – подумал Райский и взглянул на Полину Карповну).
На лице
у ней было полнейшее разочарование.
– C'est
tout?[196]
– спросила она.
– Oui![197] –
сказал он со свистом. – Тушин, однако, не потерял надежду, сказал, что на
другой день, в рожденье Марфеньки, приедет узнать ее последнее слово, и пошел
опять с обрыва через рощу, а она проводила его… Кажется, на другой день надежды
его подогрелись, а мои исчезли навсегда…
– И
все! А тут, бог знает, что наговорили… и про нее, и про вас! Не пощадили даже и
Татьяну Марковну, эту почтенную, можно сказать, святую!.. Какие есть на свете
ядовитые языки!.. Этот отвратительный Тычков…
– Что
такое про бабушку? – спросил тихо Райский в свою очередь, притаив дыхание
и навострив ухо.
Он
слышал от Веры намек на любовь, слышал кое-что от Василисы, но у какой женщины
не было своего романа? Что могли воскресить из праха за сорок лет? какую-нибудь
ложь, сплетню? Надо узнать – и так или иначе – зажать рот Тычкову.
– Что
такое про бабушку? – тихо и вкрадчиво повторил он.
– Ah,
c'est degoutant.[198]
Никто не верит, все смеются над Тычковым, что он унизился расспрашивать
помешавшуюся от пьянства нищую… Я не стану повторять…
– Я
вас прошу… – нежно шептал он.
– Вы
хотите? – шептала и она, склоняясь к нему, – я все сделаю – все…
– Ну,
ну?.. – торопил он.
– Эта
баба – вон она тут на паперти у Успенья всегда стоит – рассказывала, что будто
Тит Никоныч любил Татьяну Марковну, а она его…
– Я
это знаю, слышал… – нетерпеливо перебил он, – тут еще беды нет…
– А
за нее сватался покойный граф Сергей Иваныч…
– Знаю
и это, она не хотела – он женился на другой, а ей не позволили выйти за Тита
Никоныча. Вот и вся история. Ее Василиса знает.
– Mais
non![199]
не все тут. Конечно, я не верю… это быть не может! Татьяна Марковна!
– Что
же пьяная баба еще рассказывает? – допытывался Райский.
– Что…
в одну ночь граф подстерег rendez-vous[200]
Татьяны Марковны с Ватутиным в оранжерее… Но такое решительное rendez-vous…
Нет, нет… – Она закатилась смехом. – Татьяна Марковна! Кто поверит!
Райский
вдруг стал серьезно слушать. У него проснулись какие-то соображения в голове и
захватило дух от этой сплетни.
– Дальше? –
тихо спросил он.
– Граф
дал пощечину Титу Никонычу…
– Это
ложь! – вскочив с места, перебил Райский. – Тит Никоныч джентльмен…
Он не вынес бы этого…
– И
я говорю «ложь»! – проворно согласилась Крицкая. – Он и не вынес… –
продолжала она, – он сбил с ног графа, душил его за горло, схватил
откуда-то между цветами кривой, садовничий нож и чуть не зарезал его…
Райский
изменился в лице.
– Ну? –
спросил он, едва дыша от нетерпения.
– Татьяна
Марковна остановила его за руку: «Ты, говорит, дворянин, а не разбойник – у
тебя есть шпага!» и развела их. Драться было нельзя, чтоб не огласить ее. Соперники
дали друг другу слово: граф – молчать обо всем, а тот – не жениться… Вот отчего
Татьяна Марковна осталась в девушках… Не подло ли распускать такую… гнусную
клевету!
Райский
от волнения вздохнул всей грудью.
– Видите,
что это… ложь! – сказал он, – кто мог видеть и слышать их?
– Садовник
спал там где-то в углу и будто все видел и слышал. Он молчал, боялся, был
крепостной… А эта пьяная баба, его вдова, от него слышала – и болтает…
Разумеется, вздор – кто поверит! я первая говорю: ложь, ложь! эта святая,
почтенная Татьяна Марковна!.. – Крицкая закатилась опять смехом и вдруг
сдержалась. – Но что с вами? Allons donc, oubliez tout! Vive la joie![201] –
сказала она. – Что вы нахмурились? перестаньте. Я велю еще подать вина!
– Нет,
нет, я боюсь…
– Чего,
скажите!.. – томно спросила она.
– Дурно
сделается… я не привык пить! – сказал он и встал с места. И она встала.
– Прощайте,
навсегда…
– Куда!
Нет, нет!
– Я
бегу от этих опасных мест, от обрывов, от пропастей!.. Прощайте, прощайте!..
Он
схватил шляпу и быстро ушел. Она осталась, как окаменелая, потом проворно
позвонила.
– Коляску
мне! – сказала она вошедшей девушке, – и одеваться – я еду с
визитами!
Райский
вышел от нее, и все вылетело у него из головы: осталась – одна «сплетня»! Он
чувствовал в рассказе пьяной бабы – в этой сплетне – истину…
У него в
руках был ключ от прошлого, от всей жизни бабушки.
Ему ясно
все: отчего она такая? откуда эта нравственная сила, практическая мудрость,
знание жизни, сердца? отчего она так скоро овладела доверием Веры и успокоила
ее, а сама так взволновалась? И Вера, должно быть, знает все…
Образ
старухи стал перед ним во всей полноте.
Думая
только дать другое направление слухам о Вере, о себе и о Тушине, он нечаянно
наткнулся на забытую, но живую страницу своей фамильной хроники, другую драму,
не опасную для ее героев – ей минула сорокалетняя давность, но глубоко
поглотившую его самого.
Он понял
теперь бабушку. Он вошел к ней с замирающим от волнения сердцем, забыл отдать
отчет о том, как он передал Крицкой рассказ о прогулке Веры в обрыве, и впился
в нее жадными глазами.
– Борюшка! –
с изумлением сказала она, отступая от него, – что это, друг мой, – от
тебя, как из бочки, вином разит…
Она
посмотрела на него с минуту пристально, увидела этот его, вонзившийся в нее,
глубоко выразительный взгляд, сама взглянула было вопросительно – и вдруг
отвернулась к нему спиной.
Она
поняла, что он узнал «сплетню» о ней самой.
|