ХII
В
университете Райский делит время, по утрам, между лекциями и Кремлевским садом,
в воскресенье ходит в Никитский монастырь к обедне, заглядывает на развод и
посещает кондитеров Пеэра и Педотти. По вечерам сидит в «своем кружке», то есть
избранных товарищей, горячих голов, великодушных сердец.
Все это
кипит, шумит и гордо ожидает великой будущности.
Вглядевшись
пытливо в каждого профессора, в каждого товарища, как в школе, Райский от
скуки, для развлечения, стал прислушиваться к тому, что говорят на лекции.
Как в
школе у русского учителя, он не слушал законов строения языка, а рассматривал
все, как говорит профессор, как падают у него слова, как кто слушает.
Но лишь
коснется речь самой жизни, являются на сцену лица, события, заговорят в истории,
в поэме или романе, греки, римляне, германцы, русские – но живые лица, – у
Райского ухо невольно открывается: он весь тут и видит этих людей, эту жизнь.
Один он,
даже с помощию профессоров, не сладил бы с классиками: в русском переводе их не
было, в деревне у бабушки, в отцовской библиотеке, хотя и были некоторые во
французском переводе, но тогда еще он, без руководства, не понимал значения и
обегал их. Они казались ему строги и сухи.
Только
на втором курсе, с двух или трех кафедр, заговорили о них, и у «первых
учеников» явились в руках оригиналы. Тогда Райский сблизился с одним забитым
бедностью и робостью товарищем, Козловым.
Этот
Козлов, сын дьякона, сначала в семинарии, потом в гимназии и дома – изучил греческий
и латинский языки и, учась им, изучил древнюю жизнь, а современной почти не
замечал.
Райский
приласкал его и приласкался к нему, сначала ради его одиночества, сосредоточенности,
простоты и доброты, потом вдруг открыл в нем страсть, «священный огонь»,
глубину понимания до степени ясновидения, строгость мысли, тонкость анализа –
относительно древней жизни.
Он-то и
посвятил Райского, насколько поддалась его живая, вечно, как море, волнующаяся
натура, в тайны разумения древнего мира, но задержать его надолго, навсегда,
как сам задержался на древней жизни, не мог.
Райский
унес кое-что оттуда и ускользнул, оставив Козлову свою дружбу, а у себя
навсегда образ его простой, младенческой души.
От
Плутарха и «Путешествия Анахарсиса Младшего» он перешел к Титу Ливию и Тациту,
зарываясь в мелких деталях первого и в сильных сказаниях второго, спал с
Гомером, с Дантом и часто забывал жизнь около себя, живя в анналах, сагах, даже
в русских сказках…
А когда
зададут тему на диссертацию, он терялся, впадал в уныние, не зная, как
приступить к рассуждению, например, «об источниках к изучению народности», или
«о древних русских деньгах», или «о движении народов с севера на юг».
Он,
вместо того чтоб рассуждать, вглядывается в движение народов, как будто оно
перед глазами. Он видит, как туча народа, точно саранча, движется,
располагается на бивуаках, зажигает костры; видит мужчин в звериных шкурах, с
дубинами, оборванных матерей, голодных детей; видит, как они режут, истребляют
все на пути, как гибнут отсталые. Видит серое небо, скудные страны и даже
древние русские деньги; видит так живо, что может нарисовать, но не знает, как
«рассуждать» об этом: и чего тут рассуждать, когда ему и так видно?
Летом
любил он уходить в окрестности, забирался в старые монастыри и вглядывался в
темные углы, в почернелые лики святых и мучеников, и фантазия, лучше
профессоров, уносила его в русскую старину.
Там,
точно живые, толпились старые цари, монахи, воины, подьячие. Москва казалась
необъятным ветхим царством. Драки, казни, татары, Донские, Иоанны – все
приступало к нему, все рвало к себе в гости, смотреть на их жизнь.
Долго,
бывало, смотрит он, пока не стукнет что-нибудь около: он очнется – перед ним старая
стена монастырская, старый образ: он в келье или в тереме. Он выйдет задумчиво
из копоти древнего мрака, пока не обвеет его свежий, теплый воздух.
Райский
начал писать и стихи, и прозу, показал сначала одному товарищу, потом другому,
потом всему кружку, а кружок объявил, что он талант.
Тогда
Борис приступил к историческому роману, написал несколько глав и прочел также в
кружке. Товарищи стали уважать его, «как надежду», ходили с ним толпой.
Райский
и кружок его падали только на репетициях и на экзаменах, они уходили тогда на
третий план и на четвертую скамью.
На
первой и второй являлись опять-таки «первые ученики», которые так смирно сидят
на лекции, у которых все записки есть, которые гордо и спокойно идут на экзамен
и еще более гордо и спокойно возвращаются с экзамена: это – будущие кандидаты.
Они
холодно смотрели на кружок, определили Райского словом «романтик», холодно слушали
или вовсе не слушали его стихи и прозу и не ставили его ни во что.
Они
одинаково прилежно занимались по всем предметам, не пристращяясь ни к одними
исключительно. И после, в службе, в жизни, куда их ни сунут, в какое положение
ни поставят – везде и всякие дело они делают «удовлетворительно», идут ровно,
не увлекаясь ни в какую сторону.
Товарищи
Райского показали его стихи и прозу «гениальным» профессорам, «пророкам», как
их звал кружок, хвостом ходивший за ними.
– Ах,
Иван Иваныч! Ах, Петр Петрович! Это гении, наши светила! – закатывая глаза
под лоб, повторяли восторженно юноши.
Один из
«пророков» разобрал стихи публично на лекции и сказал, что «в них преобладает
элемент живописи, обилие образов и музыкальность, но нет глубины и мало силы»
однако предсказывал, что с летами это придет, поздравил автора тоже с талантом
и советовал «беречь и лелеять музу», то есть заняться серьезно.
Райский,
шатаясь от упоения, вышел из аудитории, и в кружке, по этому случаю, был трехдневный
рев.
Другой
«пророк» прочел начало его романа и пригласил Райского к себе.
Он вышел
от профессора, как из бани, тоже с патентом на талант и с кучей старых книг,
летописей, грамот, договоров.
– Готовьте
серьезным изучением ваш талант, – сказал ему профессор, – у вас есть
будущность.
Райский
еще «серьезнее» занялся хождением в окрестности, проникал опять в старые здания,
глядел, щупал, нюхал камни, читал надписи, но не разобрал и двух страниц данных
профессором хроник, а писал русскую жизнь, как она снилась ему в поэтических
видениях, и кончил тем, что очень «серьезно» написал шутливую поэму, воспев в
ней товарища, написавшего диссертацию «о долговых обязательствах» и никогда не
платившего за квартиру и за стол хозяйке.
Переходил
он из курса в курс с затруднениями, все теряясь и сбиваясь на экзаменах. Но его
выкупала репутация будущего таланта, несколько удачных стихотворений и
прозаические взмахи и очерки из русской истории.
– Вы
куда хотите поступить на службу? – вдруг раздался однажды над ним вопрос
декана. – Через неделю вы выйдете. Что вы будете делать?
Райский
молчал.
– Какое
звание изберете? – спросил опять тот.
«Я…
художником хочу быть…» – думал было он сказать, да вспомнил, как приняли это
опекун и бабушка, и не сказал.
– Я…
стихи буду писать.
– Но
ведь это не звание: это так… между прочим, – заметил декан.
И
повести тоже… – сказал Райский.
– И
повести можно: конечно, у вас есть талант. Но ведь это впоследствии, когда
талант выработается. А звание… звание, я спрашиваю?
– Сначала
я пойду на военную службу, в гвардию, а потом в статскую, в прокуроры… в губернаторы…
– отвечал Райский.
Декан
улыбнулся.
– Стало
быть, прежде в юнкера – вот это понятно! – сказал он. – Вы да Леонтий
Козлов только не имеете ничего в виду, а прочие все имеют назначение.
Когда
Козлова спрашивали, куда он хочет, он отвечал: «В учителя куда-нибудь в губернию», –
и на том уперся.
|