III
Райский взял
фуражку и собрался идти в сад. Марфенька вызвалась показать ему все хозяйство:
и свой садик, и большой сад, и огород, цветник, беседки.
– Только
в лес боюсь; я не хожу с обрыва, там страшно, глухо! – говорила она. –
Верочка приедет, она проводит вас туда.
Она
надела на голову косынку, взяла зонтик и летала по грядам и цветам, как сильф,
блестя красками здоровья, веселостью серо-голубых глаз и летним нарядом из
прозрачных тканей. Вся она казалась сама какой-то радугой из этих цветов,
лучей, тепла и красок весны.
Борис
видел все это у себя в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось,
что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому,
живому, с такими же, как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же
резвостью движений.
Ему
хотелось бы рисовать ее бескорыстно, как артисту, без себя, вот как бы
нарисовал он, например, бабушку. Фантазия услужливо рисовала ее во всей
старческой красоте: и выходила живая фигура, которую он наблюдал покойно,
объективно.
А с
Марфенькой это не удавалось. И сад, казалось ему, хорош оттого, что она тут. Марфенька
реяла около него, осматривала клумбы, поднимала головку то у того, то у другого
цветка.
– Вот
этот розан вчера еще почкой был, а теперь посмотрите, как распустился, –
говорила она, с торжеством показывая ему цветок.
– Как
ты сама! – сказал он.
– Ну,
уж хороша роза!
– Ты
лучше ее!
– Понюхайте,
как она пахнет!
Он нюхал
цветок и шел за ней.
– А
вот эти маргаритки надо полить и пионы тоже! – говорила она опять, и уже
была в другом углу сада, черпала воду из бочки и с грациозным усилием несла
лейку, поливала кусты и зорко осматривала, не надо ли полить другие.
– А
в Петербурге еще и сирени не зацвели, – сказал он.
– Ужели?
А у нас уж отцвели, теперь акации начинают цвести.
– Для
меня праздник, когда липы зацветут, – какой запах!
– Сколько
здесь птиц! – сказал он, вслушиваясь в веселое щебетанье на деревьях.
– У
нас и соловьи есть – вон там, в роще! И мои птички все здесь пойманы, –
говорила она. – А вот тут в огороде мои грядки: я сама работаю. Подальше –
там арбузы, дыни, вот тут цветная капуста, артишоки…
– Пойдем,
Марфенька, к обрыву, на Волгу смотреть.
– Пойдемте, –
только я близко не пойду, боюсь. У меня голова кружится. И не охотница я до
этого места! Я недолго с вами пробуду! Бабушка велела об обеде позаботиться.
Ведь я хозяйка здесь! У меня ключи от серебра, от кладовой. Я вам велю достать
вишневого варенья: это ваше любимое, Василиса сказывала.
Он
улыбкой поблагодарил ее.
– А
что к обеду? – спросила она. – Бабушка намерена угостить вас на
славу.
– Ведь
я обедал. Разве к ужину?
– До
ужина еще полдник будет: за чаем простоквашу подают; что лучше вы любите,
творог со сливками… или…
– Да,
я люблю творог… – рассеянно отвечал Райский.
– Или
простоквашу?
– Да,
хорошо простоквашу…
– Что
же лучше? – спросила она и, не слыша ответа, обернулась посмотреть, что
его занимает. А он пристально следил, как она, переступая через канавку,
приподняла край платья и вышитой юбки и как из-под платья вытягивалась
кругленькая, точно выточенная, и крепкая небольшая нога, в белом чулке, с
коротеньким, будто обрубленным носком, обутая в лакированный башмак, с красной
сафьянной отделкой и с пряжкой.
– Ты
любишь щеголять, Марфенька: лакированный башмак! – сказал он.
Он
думал, что она смутится, пойманная врасплох, приготовился наслаждаться ее
смущением, смотреть, как она быстро и стыдливо бросит из рук платье и юбку.
– Это
мы с бабушкой на ярмарке купили, – сказала она, приподняв еще немного
юбку, чтоб он лучше мог разглядеть башмак. – А у Верочки лиловые, –
прибавила она. – Она любит этот цвет. Что же вам к обеду: вы еще не
сказали?
Но он не
слушал ее. «Милое дитя! – думал он, – тебе не надо притворяться
стыдливой!»
– Я
не хочу есть, Марфенька. Дай руку, пойдем к Волге.
Он
прижал ее руку к груди и чувствовал, как у него бьется сердце, чуя близость…
чего? наивного, милого ребенка, доброй сестры, или… молодой, расцветшей
красоты? Он боялся, станет ли его на то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не
отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?
У него
перед глазами был идеал простой, чистой натуры, и в душе созидался образ
какого-то тихого, семейного романа, и в то же время он чувствовал, что роман
понемногу захватывал и его самого, что ему хорошо, тепло, что окружающая жизнь
как будто втягивает его…
– Ты
поешь, Марфенька? – спросил он.
– Да…немножко, –
застенчиво отвечала она.
– Что
же?
– Русские
романсы; начала итальянскую музыку, да учитель уехал. Я пою: «Una voce poco fa»[65], только
трудно очень для меня. А вы поете?
– Диким
голосом, но зато беспрестанно.
– Что
же?
– Все. –
И он запел из «Ломбардов», потом марш из «Семирамиды» и вдруг замолк.
Он
взглядывал близко ей в глаза, жал руку и соразмерял свой шаг с ее шагом.
«Ничего
больше не надо для счастья, – думал он, – умей только остановиться
вовремя, не заглядывать вдаль. Так бы сделал другой на моем месте. Здесь все
есть для тихого счастья – но… это не мое счастье!» Он вздохнул. «Глаза
привыкнут… воображение устанет, – и впечатление износится… иллюзия лопнет,
как мыльный пузырь, едва разбудив нервы!..»
Он
выпустил ее руку и задумался.
– Что
ж вы молчите? – спросила она. «Ничего не говорит!» – про себя прибавила
потом.
– Ты
любишь читать… читаешь, Марфенька? – спросил он, очнувшись.
– Да,
когда соскучусь, читаю.
– Что
же?
– Что
попадется: Тит Никоныч журналы носит, повести читаю. Иногда у Верочки возьму
французскую книгу какую-нибудь. «Елену» недавно читала мисс Еджеворт, еще «Джен
Эйр»… Это очень хорошо… Я две ночи не спала: все читала, не могла оторваться.
– Что
тебе больше нравится? Какой род чтения?
Она
подумала немного, очевидно затрудняясь определить род.
– Да
вы смеяться будете, как давеча над гусенком… – сказала она, не решаясь
говорить.
– Нет,
нет, Марфенька: смеяться над такой милой, хорошенькой сестрой! Ведь ты хорошенькая?
– Ну,
что за хорошенькая! – небрежно сказала она, – толстая, белая! Вот
Верочка так хорошенькая, прелесть!
– Что
же ты любишь читать? Поэзию читаешь: стихи?
– Да,
Жуковского, Пушкина недавно «Мазепу» прочла.
– Что
же, нравится?
Она
отрицательно покачала головой.
– Отчего?
– Жалко
Марию. Вот «Гулливеровы путешествия» нашла у вас в библиотеке и оставила у
себя. Я их раз семь прочла. Забуду немного и опять прочту. Еще «Кота Мура»,
«Братья Серапионы», «Песочный человек»: это больше всего люблю.
– Какие
же тебе книжки еще нравятся? Читала ли ты серьезное что-нибудь?
– Серьезное? –
повторила она, и лицо у ней вдруг серьезно сморщилось немного. – Да, вон у
меня из ваших книг остались некоторые, да я их не могу одолеть…
– Какие
же?
– Шатобриана
– «Les Martyrs…»[66]
Это уж очень высоко для меня!
– Ну,
а историю?
– Леонтий
Иванович давал – Мишле, «Precis de l'histoire moderne»[67], потом Римскую историю,
кажется, Жибона…
– То
есть Гиббона: что же?
– Я
не дочитала… слишком величественно! Это надо только учителям читать, чтоб
учить…
– Ну,
романы читаешь?
– Да…
только такие, где кончается свадьбой.
Он
засмеялся, и она за ним.
– Это
глупо? да? – спросила она.
– Нет,
мило. В тебе глупого не может быть.
– Я
всегда прежде посмотрю, – продолжала она смелее, – и если печальный
конец в книге – я не стану читать. Вон «Басурмана» начала, да Верочка сказала,
что жениха казнили, я и бросила.
– Стало
быть, ты и «Горя от ума» не любишь? Там не свадьбой кончается.
Она
потрясла головой.
– Софья
Павловна гадкая, – заметила она, – а Чацкого жаль: пострадал за то,
что умнее всех!
Он с улыбкой
вслушивался в ее литературный лепет и с возрастающим наслаждением вглядывался
ей в глаза, в беленькие тесные зубы, когда она смеялась.
– Мы
будем вместе читать, – сказал он, – у тебя сбивчивые понятия, вкус не
развит. Хочешь учиться? Будешь понимать, делать верно критическую оценку.
– Да,
только выбирайте книжки, где веселый конец, свадьба…
– И
детки чтоб были? – лукаво спросил он, – чтоб одного «кашкой кормили»,
другому «оспочку прививали»? Да?
– Злой,
злой! ничего не стану говорить вам… Вы все замечаете, ничего не пропустите…
– Так
ты не выйдешь ни за кого без бабушкина спроса?
– Не
выйду! – сказала она с твердостью, даже немного хвастливо, что она не в
состоянии сделать такого дурного поступка.
– Почему
же так?
– А
если он картежник, или пьяница, или дома никогда не сидит, или безбожник
какой-нибудь, вон как Марк Иваныч… почем я знаю? А бабушка все узнает…
– А
Марк Иваныч безбожник?
– Никогда
в церковь не ходит.
– Ну,
а если этот безбожник или картежник понравится тебе?..
– Все
равно, я не выйду за него!
– А
если полюбишь ты?..
– Картежника
или такого, который смеется над религией, вон как Марк Иваныч: будто это можно?
Я с ним и не заговорю никогда; как же полюблю?
– Так
что бабушка скажет, так тому и быть?
– Да,
она лучше меня знает.
– А
когда же ты сама будешь знать и жить?
– Когда…
буду в зрелых летах, буду своим домом жить, когда у меня будут свои…
– Дети? –
подсказал Райский.
– Свои
коровы, лошади, куры, много людей в доме… Да, и дети… – краснея, добавила она.
– А
до тех пор все бабушка?
– Да.
Она умная, добрая, она все знает. Она лучше всех здесь и в целом свете! –
с одушевлением сказала она.
Он
замолчал, припоминал Беловодову, разговор с ней, сходство между той и другой, и
разные причины этого сходства, и причины несходства.
У него
рисовались оба образа и просились во что-то: обе готовые, обе прекрасные –
каждая своей красотой – обе разливали яркий свет на какую-то картину. Что из
этого будет – он не знал, и пока решил написать Марфенькин портрет масляными
красками.
Они
подошли к обрыву. Марфенька боязливо заглянула вниз и, вздрогнув, попятилась
назад.
Райский
бросил взгляд на Волгу, забыл все и замер неподвижно, воззрясь в ее задумчивое
течение, глядя, как она раскидывается по лугам широкими разливами.
Полноводье
еще не сбыло, и река эавладела плоским прибрежьем, а у крутых берегов шумливо и
кругами омывала подножия гор. В разных местах, незаметно, будто не двигаясь,
плыли суда. Высоко на небе рядами висели облака.
Марфенька
подошла к Райскому и смотрела равнодушно на всю картину, к которой привыкла
давно.
– Вот
эти суда посуду везут, – говорила она, – а это расшивы из Астрахани
плывут. А вот, видите, как эти домики окружило водой? Там бурлаки живут. А вон,
за этими двумя горками, дорога идет к попадье. Там теперь Верочка. Как там
хорошо, на берегу! В июле мы будем ездить на остров, чай пить. Там бездна
цветов.
Райский
молчал.
– Там
зайцы водятся, только теперь их затопило, бедных! У меня кролики есть, я вам
покажу!
Он
продолжал молчать.
– В
конце лета суда с арбузами придут, – продолжала она, – сколько их тут
столпится! Мы покупаем только мочить, а к десерту свои есть, крупные, иногда в
пуд весом бывают. Прошлый год больше пуда один был, бабушка архиерею отослала.
Райский
все смотрел.
«Все
молчит!» – шепнула Марфенька про себя.
– Пойдем
туда! – вдруг сказал он, показывая на обрыв и взяв ее за руку.
– Ах,
нет, нет, боюсь! – говорила она, дрожа и пятясь.
– Со
мной боишься?
– Боюсь!
– Я
тебе не дам упасть. Разве ты не веришь, что я сберегу тебя?
– Верю,
да боюсь. Вон Верочка не боится: одна туда ходит, даже в сумерки! Там убийца
похоронен, а ей ничего!
– Ну,
если б я сказал тебе: «Закрой глаза, дай руку и иди, куда я поведу тебя», –
ты бы дала руку? закрыла бы глаза?
– Да…
дала бы и глаза бы закрыла, только… одним глазом тихонько бы посмотрела…
– Ну,
вот теперь попробуй – закрой глаза, дай руку; ты увидишь, как я тебя сведу
осторожно: ты не почувствуешь страха. Давай же, вверься мне, закрой глаза.
Она
закрыла глаза, но так, чтоб можно было видеть, и только он взял ее за руку и
провел шаг, она вдруг увидела, что он сделал шаг вниз, а она стоит на краю
обрыва, вздрогнула и вырвала у него руку.
– Ни
за что не пойду, ни за что! – с хохотом и визгом говорила она, вырываясь
от него. – Пойдемте, пора домой, бабушка ждет! Что же к обеду? –
спрашивала она, – любите ли вы макароны? свежие грибы?
Он
ничего не отвечал и любовался ею.
– Какая
ты прелесть! Ты цельная, чистая натура! и как ты верна ей, – сказал
он, – ты находка для художника! Сама естественность!
Он
поцеловал у нее руку.
– Чего-чего
не наговорили обо мне! Да куда же вы?
Ответа
не было. Она подошла к обрыву шага на два, робко заглянула туда и видела, как с
шумом раздавались кусты врозь и как Райский, точно по крупным уступам лестницы,
прыгал по горбам и впадинам оврага.
– Страсть
какая! – с дрожью сказала она и пошла домой.
|