XVI
Викентьев
вызвал Марфеньку в сад, Райский ушел к себе, бабушка долго молчала, сидела на
своем канапе, погруженная в задумчивость. Уже книга не занимала ее; она
отрезвилась от печатной морали и сама внутренне стыдила себя за пошлое средство
Взгляд ее смотрел уже умнее и сознательнее. Она что-то обдумывала, может быть
перебирала старые, уснувшие воспоминания. На лице ее появлялось, для тех, кто
умеет читать лица, и проницательная догадка, и умиление, и страх, и жалость.
Между тем Марина, Яков и Василиса по очереди приходили напоминать ей, что ужин
подан.
– Не
хочу! – отвечала она задумчиво.
Марина
пошла звать к ужину барышень.
– Не
хочу! – сказала и Вера.
– Не
хочу! – сказала, к изумлению ее, и Марфенька, никогда без ужина не
ложившаяся.
– Я
в постель подам, – предложила она.
– Не
хочу! – был ответ.
– Что
за чудо! Этого никогда не бывало! Надо барыне доложить, – сказала Марина.
Но, к
изумлению ее, Татьяна Марковна не удивилась и в ответ сказала только:
«Убирайте!»
Марина
ушла, а Василиса молча стала делать барыне постель.
Пока
Марина ходила спрашивать, что делать с ужином, Егорка, узнав, что никто ужинать
не будет, открыл крышку соусника, понюхал и пальцами вытащил какую-то «штучку» –
«попробовать», как объяснил он заставшему его Якову, которого также пригласил
отведать.
Яков
покачал головой, однако перекрестился, по обыкновению, и тоже пальцами вытащил
«штучку» и стал медленно жевать, пробуя.
– Тут,
должно быть, есть лавровый лист, – заметил он.
– А
вот отведайте этого, Яков Петрович, – говорил Егорка, запуская пальцы в
заливных стерлядей.
– Смотри,
как бы барыня не спросила! – говорил Яков, вытаскивая другую
стерлядь, – и когда Марина вошла, они уже доедали цыпленка.
– Слопали! –
с изумлением произнесла она, ударив себя по бедрам и глядя, как проворно
уходили Яков и Егорка, оглядываясь на нее, как волки. – Что я утром к
завтраку подам?!
И
постель сделана, все затихло в доме, Татьяна Марковна, наконец, очнулась от
задумчивости, взглянула на образ и не стала, как всегда, на колени перед ним, и
не молилась, а только перекрестилась. Тревога превозмогала молитву. Она села на
постель и опять задумалась.
«Как
остеречь тебя? „Перекрестите!“ говорит, – вспоминала она со страхом свой
шепот с Верой. – Как узнать, что у ней в душе? Утро вечера мудренее, а
теперь лягу…» – подумала потом.
Но ей не
суждено было уснуть в ту ночь. Только что она хотела лечь, как кто-то
поцарапался к ней в дверь.
– Кто
там? – спросила она с испугом.
– Я,
бабушка, – отворите! – говорил голос Марфеньки. Татьяна Марковна
отворила
– Что
ты, дитя мое? Проститься пришла – бог благословит тебя! Отчего ты не ужинала?
Где Николай Андреич? – сказала она. Но, взглянув на Марфеньку, испугалась.
– Что
ты, Марфенька? Что случилось? На тебе лица нет: вся дрожишь? Здорова ли?
Испугалась чего-нибудь? – посыпались вопросы.
– Нет,
нет, бабушка, ничего, ничего… я пришла… Мне нужно сказать вам… – говорила она,
прижимаясь к бабушке в страхе.
– Сядь,
сядь… на кресло
– Нет,
бабушка, – я сяду к вам, а вы лягте. Я все расскажу – и свечку потушите…
– Да
что случилось – ты меня пугаешь…
– Ничего,
бабушка, – ляжем поскорей, я все вам на ушко расскажу…
Бабушка
поспешила исполнить ее требование, и Марфенька рассказала ей, что случилось с
ней, после чтения в саду. А случилось вот что.
Когда
Викентьев, после чтения, вызвал Марфеньку в сад, между ними нечаянно произошла
следующая сцена. Он звал ее в рощу слушать соловья.
– Пока
вы там читали – я все слушал: ах, как поет, как поет, – пойдемте! –
говорил он
– Теперь
темно, Николай Андреевич, – сказала она.
– Разве
вы боитесь?
– Одна
боюсь, а с вами нет.
– Так
пойдемте! А как хорошо поет – слышите, слышите? отсюда слышно! Тут филин было в
дупле начал кричать – и тот замолчал. Пойдемте.
Она
стояла на крыльце и сошла в аллею нерешительно. Он подал ей руку. Она шла
медленно, будто нехотя.
– Какая
темнота; дальше не пойду, не трогайте меня за руку! – почти сердито
говорила она, а сама все подвигалась невольно, как будто ее вели насильно, хотя
Викеньев выпустил ее руку.
– Поближе,
сюда! – шептал он.
Она
делала два шага, точно ощупью, и останавливалась.
– Еще,
еще, не бойтесь!
Она
подвигалась еще шаг; сердце у ней билось и от темноты и от страха.
– Темно,
я боюсь… – говорила она.
– Да
полноте, чего бояться – здесь никого нет. Вот сюда еще; смотрите, здесь канава,
обопритесь на меня – вот так!
– Что
вы, оставьте, я сама! – говорила она в испуге, но не успела договорить,
как он, обняв ее за талию, перенес через канаву.
Они
вошли в рощу.
– Я
дальше не пойду ни шагу…
А сама понемногу
подвигалась, пугаясь треска сучьев под ногой.
– Вот
станемте здесь – тише… – шептал он, – слышите?
Соловей
лил свои трели. Марфеньку обняло обаяние теплой ночи. Мгла, легкий шелест
листьев и щелканье соловья наводили на нее дрожь. Она оцепенела в молчании и по
временам от страха ловила руку Викентьева. А когда он сам брал ее за руку, она
ее отдергивала.
– Как
хорошо, Марфа Васильевна, какая ночь! – говорил он
Она
махнула ему рукой, чтоб он не мешал слушать. В ней только что начинала
разыгрываться сладость нервного раздражения.
– Марфа
Васильевна, – шептал он чуть слышно, – со мной делается что-то такое
хорошее, такое приятное, чего я никогда не испытывал… точно все шевелится во
мне.
Она
молчала.
– Я
теперь вскочил бы на лошадь и поскакал бы во всю мочь, чтоб дух захватывало…
Или бросился бы в Волгу и переплыл на ту сторону… А с вами, ничего?
Она
вздрогнула.
– Что
вы, испугались? Уйдемте отсюда! Послушали и довольно, а то бабушка рассердится…
– Ах,
нет – еще минуту, ради бога… – умолял он.
Она
остановилась как вкопанная. Соловей все заливался.
– О
чем он поет? – спросил он.
– Не
знаю!
А ведь
что-нибудь да высказывает: не на ветер же он свищет! Кто-нибудь его слушает…
– Мы
– слушаем… – шепнула Марфенька – и слушала.
– Боже
мой, какая прелесть!.. Марфа Васильевна… – шепнул Викентьев и задумался
– Где
вы, Николай Андреич? – спросила она. – Что вы молчите? Точно вас нет:
тут ли вы?
– Я
думаю, соловей поет то самое, что мне хотелось бы сказать теперь, да не умею…
– Ну,
говорите по-соловьиному… – сказала она, смеясь. – Почем вы знаете, что он
поет?
– Знаю.
– Ну,
говорите.
– Он
поет о любви.
– О
какой любви? Кого ему любить?
– Он
поет о моей любви… к вам
Он и сам
было испугался своих слов, но вдруг прижал ее руку к губам и осыпал ее
поцелуями.
В одну
минуту она вырвала руку, бросилась опрометью назад, сама перескочила канаву и,
едва дыша, пробежала аллею сада, вбежала на ступени крыльца и остановилась на
минуту перевести дух.
Он
бросился за ней.
– Ни
шагу дальше – не смейте! – сказала она, едва переводя дух и держась за
ручку двери. – Идите домой!
– Марфа
Васильевна! ангел, друг…
– Как
вы смеете меня так называть: что – я сестра вам или кузина!
– Ангел!
Прелесть… вы все для меня! Ей-богу…
– Я
закричу, Николай Андреич. Подите домой! – повелительно прибавила она, не
переставая дрожать
– Послушайте,
скажите, отчего вы стали не такие… с некоторых пор дичитесь меня, не ходите
одни со мной?..
– Мы
не дети, пора перестать шалить, – говорила она, – и то бабушка…
– Что
бабушка?
– Ничего.
Вы слышали, что сейчас читали в книге о Ричарде и Кунигунде: что им за это
было? Как же вы позволили себе…
– Этого
ничего не было, Марфа Васильевна! Эту книгу сочинил, должно быть, Нил Андреич…
– Идите
домой! Бог знает, что люди говорят о нас…
– Вы
разлюбили меня, Марфа Васильевна? – уныло сказал он и даже не поерошил
против обыкновения волос.
– А
разве я вас любила? – с бессознательным кокетством спросила она. –
Кто вам сказал, какие глупости! С чего вы взяли, я вот бабушке скажу!
– Я
и сам скажу!
– Что
вы скажете? Ничего вы не можете сказать про меня! – задорно, и отчасти с
беспокойством, говорила она. – Что вы это сегодня выдумали! Нашло на
вас?..
– Да,
нашло. Выслушайте меня, ангел Марфа Васильевна… На коленях прошу…
Он встал
на колени.
– Уйду,
если станете говорить. Дайте мне только оправиться, а то перепугаю всех; я вся
дрожу… Сейчас же к бабушке!
Он
встал, решительно подошел к ней, взял ее за руку и почти насильно увел в аллею.
– Я
не хочу, не пойду… вы дерзкий! забываетесь…говорила она, стараясь нейти за ним
и вырывая у него руку, и против воли шла. – Что вы делаете, как смеете!
Пустите, я закричу!.. Не хочу слушать вашего соловья!
– Не
соловья, а меня слушайте! – сказал он нежно, но решительно. – Я не
мальчик теперь – я тоже взрослый, выслушайте меня, Марфа Васильевна!
Она
вдруг перестала вырываться, оставила ему свою руку, которую он продолжал
держать, и с бьющимся сердцем и напряженным любопытством послушно окаменела на
месте.
– Вы
или бабушка правду сказали: мы больше не дети, и я виноват только тем, что не
хотел замечать этого, хоть сердце мое давно заметило, что вы не дитя…
Она было
рванула опять свою руку, но он с тихой силой держал ее.
– Вы
взрослая и потому не бойтесь выслушать меня: я говорю не ребенку. Вы были так
резвы, молоды, так милы, что я забывал с вами мои лета и думал, что еще мне
рано – да мне, по летам, может быть, рано говорить, что я…
– Я
уйду: вы что-то опять страшное хотите сказать, как в роще… Пустите! –
говорила шепотом Марфенька и дрожала, и рука ее дрожала. – Уйду, не стану
слушать, я скажу бабушке все…
– Непременно,
Марфа Васильевна, и сегодня же вечером. Поэтому не бойтесь выслушать меня. Я
так сроднился, сблизился с вами, что если нас вдруг разлучить теперь… Вы хотите
этого, скажите?
Она
молчала.
– Марфа
Васильевна, хотите расстаться?
Она
молчала, только сделала какое-то движение в темноте.
– Если
хотите, расстанемтесь, вот теперь же… – уныло говорил он. – Я знаю, что
будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в Петербург, на
край света, если мне скажут это – не Татьяна Марковна, не маменька моя – они,
пожалуй, не скажут, но я их не послушаю, – а если скажете вы. Я сейчас же
с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я знаю, что уж любить больше в
жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
Она
молчала.
– Вы
скажите только слово, можно мне любить вас? Если нет – я уеду – вот прямо из
сада и никогда…
Вдруг
Марфенька заплакала навзрыд и крепко схватила его за руку, когда он сделал шаг
от нее
– Видите,
видите! разве вы не ангел! Не правду я говорил, что вы любите меня! Да, любите,
любите, любите! – кричал он, ликуя, – только не так, как я вас… нет!
– Как
вы смеете… говорить мне это? – сказала она, обливаясь слезами, – это
ничего, что я плачу. Я и о котенке плачу, и о птичке плачу. Теперь плачу от
соловья: он растревожил меня да темнота. При свечке или днем – я умерла бы, а
не заплакала бы Я вас любила, может быть, да не знала этого…
– И
я почти не знал, что люблю вас… Все соловей наделал: он открыл наш секрет. Мы
так и скажем на него, Марфа Васильевна… И я бы днем ни за какие сокровища не
сказал вам… ей-богу – не сказал бы…
– А
теперь я вас ненавижу, презираю, – сказала она. – Вы противный, вы
заставили меня плакать, а сами рады, что я плачу; вам весело…
– Весело?
и вам весело, ей-богу весело – вы так только…
– Дай
бог здоровья соловью!
– Вы
гадкий, нечестный!
– Нет,
нет, – перебил он и торопливо поерошил голову, – не говорите этого.
Лучше назовите меня дураком, но я честный, честный, честный! – Я никому не
позволю усомниься… Никто не смеет!
– А
я смею! – задорно сказала Марфенька. – Вы нечестный: вы заставили
бедную девушку высказать поневоле, чего она никому, даже богу, отцу Василью, не
высказала бы… А теперь, боже мой, какой срам!
И этот
«божий младенец», по выражению Татьяны Марковны, опять залился искренними
слезами раскаяния.
– Нечестно,
нечестно! – твердила она в тоске, – я вас уже теперь не люблю. Что
скажут, что подумают обо мне? я пропала…
– Друг
мой, ангел!..
– Опять
вы за свое?
– Вспомните,
что вы не дитя! – уговаривал ее Викентьев
– Как
вы странно говорите! – вдруг остановила она его, перестав плакать, –
вы никогда не были таким, я вас никогда так не видала! Разве вы такой, как
давеча были, когда с головой ушли в рожь, перепела передразнивали, а вчера за
моим котенком на крышу лазили? Давно ли на мельнице нарочно выпачкались в муку,
чтоб рассмешить меня?.. Отчего вы вдруг не такой стали?
– Какой
же я стал, Марфа Васильевна?
– Дерзкий
– смеете говорить мне такие глупости в глаза
– А
вы сами разве такая, какие были недавно, еще сегодня вечером? Разве вам
приходило в голову стыдиться или бояться меня? приходили вам на язык такие
слова, как теперь? И вы тоже изменились!
– Отчего
же это вдруг случилось?
– Соловей
все объяснил нам: мы оба выросли и созрели сию минуту, вот там, в роще… Мы уж
не дети…
– Оттого
и нечестно было говорить мне, что вы сказали. Вы поступили, как ветреник, –
нечестно дразнить девушку, вырвать у ней секрет…
– Не
век же ему оставаться секретом: когда-нибудь и кому-нибудь сказали бы его…
Она
подумала.
Да,
сказала бы, бабушке на ушко, и потом спрятала б голову под подушку на целый
день. А здесь… одни – боже мой! досказала она, кидая взгляд ужаса на
небо. – Я боюсь теперь показаться в комнату; какое у меня лицо – бабушка
сейчас заметит.
– Ангел!
прелесть! – говорил он, нагибаясь к ее руке, – да будет благословенна
темнота, роща и соловей!
– Прочь,
прочь! – повторила она, убегая снова на крыльцо, – вы опять за
дерзости! А я думала, что честнее и скромнее вас нет в свете, и бабушка думала
то же. А вы…
– Как
же было честно поступить мне? Кому мне сказать свой секрет?
– На
другое ушко бабушке, и у ней спросить, люблю ли я вас?
– Вы
ей нынче все скажите.
– Это
все не то будет. Я уж виновата перед ней, что слушала вас, расплакалась. Она
огорчится, не простит мне никогда, – а все вы…
– Простит,
Марфа Васильевна! обоих простит! Она любит меня…
– Вам
кажется, что все вас любят: какое сокровище!
– Она
даже говорит, что любит меня, как сына.
– Это
она так, оттого, что вы кушаете много, а она всех таких любит, даже и Опенкина!
– Нет,
я знаю, что она меня любит – и если только простит мне мою молодость, так
позволит нам жениться!..
– Какой
ужас! До чего вы договорились!
Она
хотела уйти.
– Марфа
Васильевна! сойдите сюда, не бойтесь меня, а буду, как статуя…
Она
медлила, потом вдруг сама сошла к нему со ступеней крыльца, взяла его за руку и
поглядела ему в лицо с строгой важностью.
– Ваша
маменька знает о том, что вы мне говорите теперь здесь? – спросила
она, – а? знает? – говорите, да или нет?
– Нет
еще… – тихо сказал он.
– Нет! –
со страхом повторила она.
Несколько
минут они молчали.
– Как
же вы смели говорить мне это? – спросила она потом. – Даже до свадьбы
договорились, а maman ваша не знает! Честно ли это, сами скажите!
– Узнает
завтра.
– А
если не благословит?
– Я
не послушаюсь!
– А
я послушаюсь – и без ее согласия не сделаю ни шагу, как без согласия бабушки. И
если не будет этого согласия, ваша нога не будет в доме здесь, помните это, m-r
Викентьев, – вот что!
Она
быстро отвернулась от него плечом и пошла прочь.
– Я
уверен в ней, как в себе… в ее согласии.
– И
надо было после ее согласия заставить меня плакать!..
– Ежели
вы так уйдете, не простите меня за это увлечение?..
– Мы
не дети, чтоб увлекаться и прощать. Грех сделан…
– Все
грешны: простите – сегодня в ночь я буду в Колчине, а к обеду завтра здесь – и
с согласием. Простите… дайте руку!
– Тогда…
может быть, – сказала она, подумавши, потом поглядела на него и подала
было руку.
И только
он потянулся к ней, она в ужасе отдернула.
– Боже
мой! Что еще скажет бабушка! Ступайте прочь, прочь – и помните, что если maman
ваша будет вас бранить, а меня бабушка не простит, вы и глаз не кажите – я умру
со стыда, а вы на всю жизнь останетесь нечестны! Она ушла, и он проворно
бросился вон из сада.
«Господи!
Господи! что скажет бабушка! – думала Марфенька, запершись в своей комнате
и трясясь, как в лихорадке. – Что мы наделали! – мучилась она
мысленно. – И как я перескажу… что мне будет за это… Не сказать ли прежде
Верочке… Нет, нет – бабушке! Кто там теперь у ней?…
Она
волновалась, крестилась, глядя на образ, пока Яков пришел звать ее к ужину.
– Не
хочу! – сказала она из-за двери.
Марина
пришла:
– Не
хочу! – с тоской повторила она. – Что бабушка делает?
– Барыня
не ужинали, спать ложатся, – сказала Марина.
Марфенька
едва дождалась, пока затихло все в доме, и, как мышь, прокралась к бабушке.
Долго
шептали они, много раз бабушка крестила и целовала Марфеньку, пока, наконец, та
заснула на ее плече. Бабушка тихо сложила ее голову на подушку, потом уже
встала и молилась в слезах, призывая благословение на новое счастье и новую
жизнь своей внучки. Но еще жарче молилась она о Вере. С мыслью о ней она
подолгу склоняла седую голову к подножию креста и шептала горячую молитву.
Ложась
осторожно подле спящей Марфеньки, бабушка перекрестила ее опять, а сама
подумала:
«Добро
бы Вера, а то Марфенька, как Кунигунда… тоже в саду!.. Точно на смех вышло: это
„судьба“ забавляется!..»
|