Увеличить |
II
Райский
с год только перед этим познакомился с Софьей Николаевной Беловодовой, вдовой
на двадцать пятом году, после недолгого замужества с Беловодовым, служившим по
дипломатической части. Она была из старинного богатого дом Пахотиных. Матери
она лишилась еще до замужества, и батюшка ее, состоявший в полном распоряжении
супруги, почувствовав себя на свободе, вдруг спохватился, что молодость его
рано захвачена была женитьбой и что он не успел пожить и пожуировать. Он повел
было жизнь холостяка, пересиливал годы и природу, но не пересилил и только
смотрел, как ели и пили другие, а у него желудок не варил. Но он уже успел
нанести смертельный удар своему состоянию. У него, взамен наслаждений, которыми
он пользоваться не мог, явилось старческое тщеславие иметь вид шалуна, и он
стал вознаграждать себя за верность в супружестве сумасбродными связями, на
которые быстро ушли все наличные деньги, брильянты жены, наконец и большая
часть приданого дочери. На недвижимое имение, и без того заложенное им еще до
женитьбы, наросли значительные долги.
Когда
источники иссякли, он изредка, в год раз, иногда два, сделает дорогую шалость,
купит брильянты какой-нибудь Armance, экипаж, сервиз, ездит к ней недели три,
провожает в театр, делает ей ужины, сзывает молодежь, а потом опять смолкает до
следующих денег.
Николай
Васильевич Пахотин был очень красивый сановитый старик, с мягкими, почтенными
сединами. По виду его примешь за какого-нибудь Пальмерстона.
Особенно
красив он был, когда с гордостью вел под руку Софью Николаевну куда-нибудь на
бал, на общественное гулянье. Не знавшие его почтительно сторонились, а
знакомые, завидя шалуна, начинали уже улыбаться и потом фамильярно и шутливо
трясти его за руку, звали устроить веселый обед, рассказывали на ухо приятную
историю…
Старик
шутил, рассказывал сам направо и налево анекдоты, говорил каламбуры, особенно
любил с сверстниками жить воспоминаниями минувшей молодости и своего времени.
Они с восторгом припоминали, как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота;
терзались тем, что сами тратили так мало, жили так мизерно; поучали
внимательную молодежь великому искусству жить.
Но
особенно любил Пахотин уноситься воспоминаниями в Париж, когда в четырнадцатом
году русские явились великодушными победителями, перещеголявшими любезностью
тогдашних французов, уже попорченных в этом отношении революцией, и
превосходившими безумным мотовством широкую щедрость англичан.
Старик
шутя проживал жизнь, всегда смеялся, рассказывал только веселое, даже на драму
в театре смотрел с улыбкой, любуясь ножкой или лорнируя la gorge[3] актрисы.
Когда же
наставало не веселое событие, не обед, не соблазнительная закулисная драма, а
затрогивались нервы жизни, слышался в ней громовой раскат, когда около него
возникал важный вопрос, требовавший мысли или воли, старик тупо недоумевал,
впадал в беспокойное молчание и только учащенно жевал губами. У него был живой,
игривый ум, наблюдательность и некогда смелые порывы в характере. Но
шестнадцати лет он поступил в гвардию, выучась отлично говорить, писать и петь
по-французски и почти на зная русской грамоты. Ему дали отличную квартиру, лошадей,
экипаж и тысяч двадцать дохода.
Никто
лучше его не был одет, и теперь еще, в старости, он дает законы вкуса портному;
все на нем сидит отлично, ходит он бодро, благородно, говорит с уверенностью и
никогда не выходит из себя. Судит обо всем часто наперекор логике, но владеет
софизмом с необыкновенною ловкостью.
С ним
можно не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся жизнь его не дали
ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного, как огня. Но тот же
опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со
всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его с
первого раза даже положится на его совет, суждение и потом уже, жестоко
обманувшись, разглядит, что это за человек.
Он не
успел еще окунуться в омут опасной, при праздности и деньгах, жизни, как на двадцать
пятом году его женили на девушке красивой, старого рода, но холодной, с
деспотическим характером, сразу угадавшей слабость мужа и прибравшей его к
рукам.
Теперь
Николай Васильевич Пахотин заседает в каком-то совете раз в неделю, имеет важный
чин, две звезды и томительно ожидает третьей. Это его общественное значение.
Было у
него другое ожидание – поехать за границу, то есть в Париж, уже не с оружием в
руках, а с золотом, и там пожить, как живали в старину.
Он с
наслаждением и завистью припоминал анекдоты времен революции, как один знатный
повеса разбил там чашку в магазине и в ответ на упреки купца перебил и
переломал еще множество вещей и заплатил за весь магазин; как другой перекупил
у короля дачу и подарил танцовщице. Оканчивал он рассказы вздохом сожаления о
прошлом. Вскоре после смерти жены он было попросился туда, но образ его жизни,
нравы и его затеи так были известны в обществе, что ему, в ответ на просьбу,
коротко отведено было: «Незачем». Он пожевал губами, похандрил, потом сделал
какое-то громадное, дорогое сумасбродство и успокоился. После того, уже промотавшись
окончательно, он в Париж не порывался. Кроме томительного ожидания третьей
звезды, у него было еще постоянное дело, постоянное стремление, забота, куда
уходили его напряженное внимание, соображения, вся его тактика, с тех пор как
он промотался – это извлекать из общих своих старших сестер, пожилых девушек,
теток Софьи, денежные средства на шалости. Надежда Васильевна и Анна Васильевна
Пахотины, хотя были скупы и не ставили собственно личность своего братца в
грош, но дорожили именем, которое он носил, репутацией и важностью дома,
преданиями, и потому, сверх определенных ему пяти тысяч карманных денег, в разное
время выдавали ему субсидии около такой же суммы, и потом еще, с выговорами, с
наставлениями, чуть не с плачем, всегда к концу года платили почти столько же
по счетам портных, мебельщиков и других купцов. Они знали, на какое
употребление уходят у него деньги, но на это они смотрели снисходительно, помня
нестрогие нравы повес своего времени и находя это в мужчине естественным.
Только они, как нравственные женщины, затыкали уши, когда он захочет
похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто другой вздумает довести
до их сведения о каком-нибудь его сумасбродстве. Он был в их глазах пустой,
никуда не годный, ни на какое дело, ни для совета,старик и плохой отец, но он
был Пахотин, а род Пахотиных уходит в древность, портреты предков занимают всю
залу, а родословная не укладывается на большом столе, и в роде их было много
лиц с громким значением. Они гордились этим и прощали брату все, за то только,
что он Пахотин. Сами они блистали некогда в свете, и по каким-то, кроме их,
всеми забытым причинам остались девами. Они уединились в родовом доме и там, в
семействе женатого брата, доживали старость, окружив строгим вниманием,
попечениями и заботами единственную доча Пахотина, Софью.
Замужество
последней расстроило было их жизнь, но она овдовела, лишилась матери и снова,
как в монастырь, поступила под авторитет и опеку теток.
Они были
две высокие седые, чинные старушки, ходившие дома в тяжелых шелковых темных
платьях, больших чепцах, на руках со многими перстнями. Надежда Васильевна
страдала тиком и носила под чепцом бархотную шапочку, на плечах бархотную,
подбитую горностаем кацавейку, а Анна Васильевна сырцовые букли и большую шаль.
У обеих
было по ридикюлю, а у Надежды Васильевны высокая золотая табакерка, около нее
несколько носовых платков и моська, старая, всегда заспанная, хрипящая и от
старости не узнающая никого из домашних, кроме своей хозяйки. Дом у них был
старый, длинный в два этажа, с гербом на фронтоне, с толстыми, массивными
стенами, с глубокими окошками и длинными простенками. В доме тянулась
бесконечная анфилада обитых штофом комнат; темные тяжелые резные шкафы, с
старым фарфором и серебром, как саркофаги, стояли по стенам с тяжелыми же диванами
и стульями рококо, богатыми, но жесткими, без комфорта.
Швейцар
походил на Нептуна; лакеи пожилые и молчаливые, женщины в темных платьях и
чепцах. Экипаж высокий, с шелковой бахромой, лошади старые, породистые, с
длинными феями и спинами, с побелевшими от старости губами, при езде крупно
кивающие головой. Комната Софьи смотрела несколько веселее прочих, особенно
когда присутствовала в ней сама хозяйка: там были цветы, ноты, множество
современных безделок. Еще бы немного побольше свободы, беспорядка, света и шуму
– тогда это был был бы свежий, веселый и розовый приют, где бы можно замечтаться,
зачитаться, заиграться и, пожалуй, залюбиться.
Но цветы
стояли в тяжелых старинных вазах, точно надгробных урнах, горка массивного
старого серебра придавала еще больше античности комнате. Да и тетки не могли
видеть беспорядка: что цветы раскинутся в вазе прихотливо, входила Анна
Васильевна, звонила девушку в чепце и приказывала собрать их в симметрию.
Если
оказывалась книга в богатом переплете лежащею на диване, на стуле, –
Надежда Васильевна ставила ее на полку; если западал слишком вольный луч солнца
и играл на хрустале, на зеркале, на серебре, – Анна Васильевна находила,
что глазам больно, молча указывала человеку пальцем на портьеру, и тяжелая,
негнущаяся шелковая завеса мерно падала с петли и закрывала свет.
Зато
внизу, у Николая Васильевича, был полный беспорядок. Старые предания мешались
там с следами современного комфорта. Подле тяжелого буля стояла откидная
кушетка от Гамбса, высокий готический камин прикрывался ширмами с картинами
фоблазовских нравов, на столах часто утро заставало остатки ужина, на диване
можно было найти иногда женскую перчатку, ботинку, в уборной его – целый
магазин косметических снадобьев.
Как тихо
и молчаливо было наверху, так внизу слышались часто звонкие голоса, смех, всегда
было там живо, беспорядочно. Камердинер был у него француз, с почтительной
речью и наглым взглядом.
|