Увеличить |
XVI
Прошел
май. Надо было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского лета.
Но куда? Райскому было все равно.
Он делал
разные проекты, не останавливаясь ни на одном: хотел съездить в Финляндию, но
отложил и решил поселиться в уединении на Парголовских озерах, писать роман.
Отложил и это и собрался не шутя с Пахотиными в рязанское имение. Но они
изменили намерение и остались в городе.
Общая
летняя эмиграция увлекла было за границу и его, как вдруг дело решилось неожиданно
иначе.
Однажды,
воротясь домой, он нашел у себя два письма, одно от Татьяны Марковны Бережковой,
другое от университетского товарища своего учителя гимназии на родине его,
Леонтья Козлова.
Сначала
бабушка писывала к нему часто, присылала счеты: он на письма отвечал коротко, с
любовью и лаской к горячо любимой старушке, долго заменявшей ему мать, а счеты
рвал и бросал под стол.
Потом
она стала писать реже, жалуясь на старость, слепоту и на заботы по воспитанию
внучек. Как он обрадовался, увидя ее почерк, крупный, четкий, решительный!
«…Не
грех ли тебе, Борис Павлович, – писала она между прочим, – забывать
меня, старуху? У тебя ведь только и родни, что я.
Видно,
нынче, в новые времена, старухи стали лишние на свете: так рассуждает
молодость. А мне и умереть нельзя: у меня на руках две внучки, давно невесты.
Пока не пристрою их, буду молить бога продлить мне веку, а там – его святая
воля!
Я не
сетую на тебя, что забываешь меня: но если – сохрани боже – меня не станет,
девочки мои, твои сестры, хоть и не родные, останутся одни. Ты их ближний
родственник и покровитель. Подумай также и об имении: я становлюсь стара и
приказчицей твоей долго не буду: на кого ты покинешь свое добро? Растащат все,
и не останется ничего. Ужели береженое добро прахом пойдет? У меня сердце
замирает, как подумаешь, что твое фамильное серебро, бронза, картины,
бриллианты и кружева, фарфор, хрусталь – все разойдется по рукам челяди,
перейдет к жидам, ростовщикам, сплывет по Волге, на ярмарку, и пропадет ни за
что! Пока бабушка жива, будь покоен, ни нитки не пропадет, а после понадеяться
не на кого. Две внуки – что они? Вера добрая и умная, да дикая нелюдимка, не
входит ни во что. Марфенька будет примерная хозяйка, да молода; нужды нет, что
замуж давно пора, а понятия у ней детские – и слава богу! Успеет созреть, как
опыт придет, а я ее берегу, и она это ценит и из воли бабушки не выходит, за
что наградит ее господь. По дому она мне помощница, а до имения я ее не
допускаю: не девичье дело! У меня теперь, в дворне есть серьезный мужик,
Савельем зовут: сама я становлюсь слаба, он по деревне, а Яков да Василиса по
дому у меня все нужные дела делают.
Не
откладывай же и порадуй бабушку приездом: она тебе близка – не по родству
только, а и по сердцу: ты, будучи молод, это чувствовал, – не знаю, каков
стал в зрелых летах, а был добрым внуком. Приезжай хоть на сестер посмотреть; а
может быть, тебе выпадет и счастье… Хотела смолчать до приезда, да по бабьей
привычке не утерплю. К нам из Москвы переселился Мамыкин, откупщик: у него дочь
невеста, одна, больше детей нет. Вот если б бог благословил меня дождаться
такой радости: женить тебя и сдать имение с рук на руки, тогда я покойно закрыла
бы глаза.
Женись,
Борюшка, ты уж давно в летах, тогда и девочки мои не останутся после меня бездомными
сиротами. Ты будешь им братом, защитником, а жена твоя доброй сестрой. При
тебе, пока ты холост, им жить нельзя – женись, угоди бабушке, и бог не оставит
тебя!
Буду
ждать ответа: напиши наперед, я велю тебе очистить и убрать три комнаты внизу,
а Марфеньку запрячу в светелку: ты хозяин.
Тит
Никоныч тебе кланяется: он постарел, но еще молодец. Улыбка такая же, и все так
же умно говорит и приятно кланяется: молодых франтов за пояс заткнет. Привези,
пожалуйста, друг мой, замшевую фуфайку и панталоны: говорят, нынче от
ревматизмов носят. Я бы ему сюрприз сделала.
Посылаю
счеты за последние два года. Прими мое благословение и т. д.
Татьяна
Бережкова».
– Бабушка! –
с радостью воскликнул Райский. – Боже мой! она зовет меня: еду, еду! Ведь
там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки доброй, нежной, умной
женщины; и еще две сестры, два новых, неизвестных мне и в то же время близких
лица… «барышни в провинции! немного страшно: может быть, уроды!» – успел он
подумать поморщась… – Однако еду: это судьба посылает меня… А если там скука?
Он
испугался и потом опять успокоился.
– Сейчас
же еду прочь, при первой зевоте! – утешился он. – Еду, еду, там и
Леонтий, Леонтий! – произнес Райский и рассмеялся, вспомнив этого Леонтия.
Что он пишет?
«Вчера я
нечаянно, и сам не знаю как, забрел в твои местности, – писал
Леонтий, – должно быть, по рассеянности (за мной, ты знаешь, есть этот
грех) попал не в тот переулок, спустился под гору и когда поднялся, то узнал,
что очутился в саду твоей бабушки, и хотел идти назад. Но Татьяна Марковна
увидала меня из окна и, приняв сначала в сумерки за вора, спустила было собак и
людей, а узнавши, что это я, зазвала к себе, обласкала, накормила до отвала
ужином, хотела даже спать укладывать, а пуще всего разбранила, что редко бываю,
и велела непременно написать к тебе, уговаривать приехать сюда. Имение, говорит
она, поверить, и если поселишься здесь, то принять его из рук в руки – и
жениться.
Признаться,
любезный мой друг, Борис Павлович, я и сам хотел писать, да духу не хватило, а
почему – скажу ниже.
Имение –
пустой предлог: бабушке хочется повидаться с тобой, и она не знает, чем заманить.
Лучше ее не управишь. Но это в сторону: я затрудняюсь, не знаю, как коснуться
главного предмета, который требует твоего немедленного прибытия, потом
строжайшего суда и кары виновных. Я говорю о твоей библиотеке.
Послушай
– ты любишь меня, я знаю. В школе и в университете ты лучше всех был со мной:
ты меня ободрял, бывало, читывал со мною вместе; любил меня и помогал иногда,
платил хозяйке… белье тоже… (Райский быстро пропустил эту строку), не дразнил,
не играл «штук» со мной, не бил – или бил самую малость: оттаскал за волосы
всего какие-нибудь два раза, тогда как другие… Но бог с ними, с повесами! Они
тоже не со зла, а так, от праздности и вертопрашества! Итак, именем этой
дружбы, прошу тебя, не сердись… или нет, бей, оттаскай еще третий раз, но
выслушай. Помнишь старые готские издания классиков (да как не помнить!) в
драгоценных переплетах? Ты, бывало, сам любовался на них. Помнишь старого
Шекспира, текст пополам с комментариями? Помнишь… французских энциклопедистов в
пергаменте, первоначальные издания? Помнишь… (конечно, помнишь – лучше бы ты
забыл!) вот каталог, мной составленный: против этих изданий я наставил, как на
могилах, черные кресты! Слушай и бей меня: творения св. отцов целы, весь
богословский отдел остался неприкосновенным; Платон, Фукидид – и другие
историки и поэты тоже уцелели. А Спиноза, Макиавелли и еще увражей полсотни из
прочих отделов перепорчены… конечно, по моей слабости, трусости и проклятой доверчивости.
Кто же,
спросишь ты, этот Омар? – Марк Волоков, зовут его: для него нет ничего
святого в мире. Дай ему хоть эльзевира, он и оттуда выдерет листы. У него, как
я с ужасом узнал, к сожалению поздно, есть скверная привычка: когда он читает
книгу, то из прочитанного вырывает листик и закуривает сигару или сделает из
него трубочку и чистит ею ногти или уши. Я точно сквозь сон s135 замечал, что
книги возвращаются от него как будто тоньше, нежели были прежде, но долго не
догадывался, отчего, пока он не сделал это, сидя у меня. Как мутный, взял Аристофана
– где греческий текст напечатан с французским переводом – да тут же, при мне,
вдруг сзади и вырвал страницу – я даже мигнуть не успел. Этот Волохов – чудо
нашего города. Его здесь никто не любит и все боятся. Что касается до меня, то
я не могу не любить его, да и не бояться не могу. Он то фуражку дорогой снимет
с меня и наслаждается, если я не замечу, то ночью застучит в окна. Зато иногда
вдруг принесет бутылку отличного вина или с огорода притащит (он у огородника
на квартире живет) целый воз овощей. Он прислан сюда на житье, под присмотр
полиции, и с тех пор город – нельзя сказать, чтоб был в безопасности.
Ради
бога, не передай ему этой моей рекомендации о нем. Он непременно сделает штуку
и со мной, и с тобой, пожалуй. Я по поводу попорченных книг потребовал было
объяснений, но он мне такое лицо сделал, что я не решился продолжать. Он
говорит, что был в одно время с нами в университете, только не по одному
факультету. Кажется, врет.
Здесь
известно, что он служил в Петербурге в полку, и тоже не ужился, переведен был куда-то
внутрь России, вышел в отставку, жил в Москве, попал в какую-то историю – и вот
теперь прислан сюда, как я сказал, под присмотр полиции. С ней он в вечной
вражде. Нил Андреич, Татьяна Марковна слышать о нем не могут. Но довольно о
нем! Приезжай, сам увидишь, каков он. Теперь я сбыл тяжесть признанием, и у
меня легче на душе. После этого не так страшно встретить тебя.
Приезжай,
Борис, друг мой, повидаться с бабушкой: если б ты видел, как она любит тебя,
как бережет твое имение, не так, как я библиотеку! Какие у тебя красавицы
сестры, Вера и Марфа Васильевны! Как тебя все это ждет, какой у тебя сад, какие
виды на Волгу!.. Если б ты все это знал, ты бы не мешкал ни минуты и приехал:
приехал бы принять от Татьяны Марковны имение, а от меня библиотеку, –
приехал бы наказать и обнять виновного, но любящего тебя товарища и друга,
Леонтия Козлова.
Жена моя
тебе кланяется и велит сказать, что она любит тебя по-прежнему, а когда приедешь,
полюбит еще больше».
Райский
почти со слезами читал это длинное послание и вспоминал чудака Леонтья, его
библиоманию и смеялся его тревогам насчет библиотеки. «Подарю ее ему», –
подумал он.
«Леонтий,
бабушка! – мечтал он, – красавицы троюродные сестры, Верочка и Марфенька!
Волга с прибрежьем, дремлющая, блаженная тишь, где не живут, а растут люди и
тихо вянут, где ни бурных страстей с тонкими, ядовитыми наслаждениями, ни
мучительных вопросов, никакого движения мысли, воли – там я сосредоточусь,
разберу материалы и напишу роман. Теперь только закончу как-нибудь портрет
Софьи, распрощаюсь с ней – и dahin, dahin![52]»
|