Мобильная версия
   

Иван Гончаров «Обрыв»


Иван Гончаров Обрыв
УвеличитьУвеличить

Х

 

С отъездом Веры Райского охватил ужас одиночества. Он чувствовал себя сиротой, как будто целый мир опустел, и он очутился в какой-то бесплодной пустыне, не замечая, что эта пустыня вся в зелени, в цветах, не чувствуя, что его лелеет и греет природа, блистающая лучшей, жаркой порой лета.

Домовитость Татьяны Марковны и порханье Марфеньки, ее пение, живая болтовня с веселым, бодрым, скачущим Викентьевым, иногда приезд гостей, появление карикатурной Полины Карповны, бурливого Опенкина, визиты хорошо одетых и причесанных барынь, молодых щеголей – он не замечал ничего. Ни весело, ни скучно, ни тепло, ни холодно ему было от всех этих лиц и явлений.

Он видел только одно, что лиловая занавеска не колышется, что сторы спущены в окнах, что любимая скамья стоит пустая, что нет Веры – и как будто ничего и никого нет: точно весь дом, вся окрестность вымерли.

Он не хотел любить Веру, да и нельзя, если б хотел: у него отняты все права, все надежды. Ее нежнейшая мольба, обращенная к нему – была – «уехать поскорей», а он был занят, полон ею, одною ею, и ничем больше!

Даже красота ее, кажется, потеряла свою силу над ним; его влекла к ней какая-то другая сила. Он чувствовал, что связан с ней не теплыми и многообещающими надеждами, не трепетом нерв, а какою-то враждебною, разжигающею мозг болью, какими-то посторонними, даже противоречащими любви связями.

Его мучила теперь тайна: как она, пропадая куда-то на глазах у всех, в виду, из дома, из сада, потом появляется вновь, будто со дна Волги, вынырнувшей русалкой, с светлыми, прозрачными глазами, с печатью непрощаемости и обмана на лице, с ложью на языке, чуть не в венке из водяных порослей на голове, как настоящая русалка!

И какой опасной, безотрадной красотой блестит тогда ему в глаза эта сияющая, таинственная ночь!

Но если б еще только одно это: а она вполовину открыла ему, что любит, что есть кто-то тут около, кем полна ее жизнь, и этот уголок, кем прекрасны эти деревья, это небо, эта Волга.

Но открыв на минуту заветную дверь, она вдруг своенравно захлопнула ее и неожиданно исчезла, увезя с собой ключи от всех тайн: и от своего характера, и от своей любви, и от всей сферы своих понятий, чувств, от всей жизни, которою живет,все увезла! Перед ним опять одна замкнутая дверь!

– Все ключи увезла! – с досадой сказал он в разговоре о Вере с бабушкой про себя.

Но Татьяна Марковна услыхала и вся встрепенулась.

– Какие ключи увезла? – в тревоге спросила она.

Он молчал.

– Говори, – приставала она и начала шарить в карманах у себя, потом в шкатулке. – Какие такие ключи: кажется, у меня все! Марфенька, поди сюда: какие ключи изволила увезти с собой Вера Васильевна?

– Я не знаю, бабушка: она никаких никогда не увозит, разве от своего письменного стола.

– Вот Борюшка говорит, что увезла. Посмотри-ка у себя и у Василисы спроси: все ли ключи дома, не захватили ли как-нибудь с той вертушкой, Мариной, от которой-нибудь кладовкой – поди скорей! Да что ты таишься, Борис Павлович, говори, какие ключи увезла она: видел, кто ли, ты их?

– Да, – с злостью сказал он, – видел! показала, да и спрятала опять.

– Да какие они: с бородкой или вот этакие?..

Она показала ему ключ.

– Ключи от своего ума, сердца, характера, от мыслей и тайн – вот какие!

У бабушки отлегло от сердца.

– Вон оно что! – сказала она и задумалась, потом вздохнула. – Да, в этой твоей аллегории есть и правда. Этих ключей она не оставляет никому. А лучше, если б и они висели на поясе у бабушки!

– А что?

– Да так.

– Скажите мне, бабушка, что такое Вера? – вдруг спросил Райский, подсевши к Татьяне Марковне.

– Ты сам видишь: что тебе еще говорить? Что видишь, то и есть.

– Да я ничего не вижу.

– И никто не видит: свой ум, видишь ли, и своя воля выше всего! И бабушка не смей спросить ни о чем: «Нет, да нет ничего, не знаю, да не ведаю». На руках у меня родилась, век со мной, а я не знаю, что у ней на уме, что она любит, что нет. Если и больна, так не узнаешь ее: ни пожалуется, ни лекарства не спросит, а только пуще молчит. Не ленива, а ничего не делает: ни сшить, ни по канве, ни музыки не любит, ни в гости не ездит – так, уродилась такая! И не видала, чтобы она засмеялась от души или заплакала бы. Если и рассмеется, так прячет улыбку, точно грех какой. А чуть что не по ней, расстроена чем-нибудь, сейчас в свою башню спрячется и переживет там и горе, и радость – одна. Вот что!

– Что ж, это хорошо: свой характер, своя воля – это самостоятельность. Дай бог!

– Вот, «дай бог!» девушке – своя воля! Ты не натолкуй ей еще этого, Борис Павлыч, серьезно прошу тебя! Умен ты, и добрый, добрый, и честный, ты девочкам, конечно, желаешь добра, а иногда брякнешь вдруг – бог тебя ведает что!

– Что же такое и кому я брякал, бабушка?

– Как кому? Марфеньке советовал любить, не спросясь бабушки: сам посуди, хорошо ли это? Я даже не ожидала от тебя! Если ты сам вышел из повиновения у меня, зачем же смущать бедную девушку?

– Ах, бабушка, какая вы самовластная женщина: все свое! Мало ли я спорил с вами о том, что любить по приказу нельзя!..

– Вот, Борюшка, мы выгнали Нила Андреича, а он бы тебе на это отвечал как следует. Я не сумею. Я знаю только, что ты дичь городишь, да: не погневайся! Это новые правила, что ли?

– Да, бабушка, новые; старый век проходит. Нельзя ему длиться два века. Нужно же и новому прийти!

– Да все ли хорошо в твоем новом веке?

– Вы рассудите, бабушка: раз в жизни девушки расцветает весна – и эта весна – любовь. И вдруг не дать свободы ей расцвесть, заглушить, отнять свежий воздух, оборвать цветы… За что же и по какому праву вы хотите заставить, например, Марфеньку быть счастливой по вашей мудрости, а не по ее склонности и влечениям?

– А ты спроси Марфеньку, будет ли она счастлива и захочет ли счастья, если бабушка не благословит ее на него?

– Я уж спрашивал.

– Ну, что же?

– Без вас, говорит, ни шагу.

– Вот видишь!

– Да разве это разумно: где же свобода, где права? Ведь она мыслящее существо, человек, зачем же навязывать ей свою волю и свое счастье?..

– Кто навязывал: спроси ее? Если б они у меня были запуганные или забитые, какие-нибудь несчастные, а ты видишь, что они живут у меня, как птички, делают, что хотят…

– Да, это правда, бабушка, – чистосердечно сказал Райский, – в этом вы правы. Вас связывает с ними не страх, не цепи, не молот авторитета, а нежность голубиного гнезда… Они обожают вас, так… Но ведь все дело в воспитании: зачем наматывать им старые понятия, воспитывать по-птичьи? Дайте им самим извлечь немного соку из жизни… Птицу запрут в клетку, и когда она отвыкнет от воли, после отворяй двери настежь – не летит вон! Я это и нашей кузине Беловодовой говорил: там одна неволя, здесь другая…

– Ничего я ни Марфеньке, ни Верочке не наматывала; о любви и не заикалась никогда, – боюсь и пикнуть, а вижу и знаю, что Марфенька без моего совета и благословения не полюбила бы никого.

– Пожалуй, что и так, – задумчиво сказал Райский.

– И что, если б ты или другой успели натолковать ей про эту твою свободу и она бы послушала, так…

– Была бы несчастнейшее создание – верю, бабушка, – потому, если Марфенька пересказала вам мой разговор, то она должна была также сказать, что я понял ее и что последний мой совет был – не выходить из вашей воли и слушаться отца Василья.

– Знаю и это: все выведала и вижу, что ты ей хочешь добра. Оставь же, не трогай ее, а то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам будешь виноват в том, в чем упрекал меня: в деспотизме. – Ты как понимаешь бабушку, – помолчав, начала она, – если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей – я бы стала уговаривать ее?

– Хорошо, бабушка, я уступаю вам Марфеньку, но не трогайте Веру. Марфенька одно, а Вера другое. Если с Верой примете ту же систему, то сделаете ее несчастной!

– Кто, я? – спросила бабушка. – Пусть бы она оставила свою гордость и доверилась бабушке: может быть, хватило бы ума и на другую систему.

– Не стесняйте только ее, дайте волю. Одни птицы родились для клетки, а другие для свободы… Она сумеет управить своей судьбой одна…

– А разве я мешаю ей? стесняю ее? Она не доверяется мне прячется, молчит, живет своим умом. Я даже не прошу у ней «ключей», а вот ты, кажется, беспокоишься!

Она пристально взглянула на него.

Райский покраснел, когда бабушка вдруг так ясно и просто доказала ему, что весь ее «деспотизм» построен на почве нежнейшей материнской симпатии и неутомимого попечения о счастье любимых ею сирот.

– Я только, как полицмейстер, смотрю, чтоб снаружи все шло своим порядком, а в дома не вхожу, пока не позовут, – прибавила Татьяна Марковна.

– Каково: это идеал, венец свободы! Бабушка! Татьяна Марковна! Вы стоите на вершинах развития, умственного, нравственного и социального! Вы совсем готовый, выработанный человек! И как это вам далось даром, когда мы хлопочем, хлопочем! Я кланялся вам раз, как женщине, кланяюсь опять и горжусь вами: вы велики!

Оба замолчали.

Скажите, бабушка, что это за попадья и что за связь у них с Верой? – спросил Райский.

– Наталья Ивановна, жена священника. Она училась вместе с Верой в пансионе, там и подружились. Она часто гостит у нас. Она добрая, хорошая женщина, скромная такая…

– За что же любит ее Вера? Она умная замечательная женщина, с характером должна быть?

– И! нет, какой характер! Не глупа, училась хорошо, читает много книг и приодеться любит. Поп-то не бедный: своя земля есть. Михайло Иваныч, помещик, любит его – у него там полная чаша! Хлеба, всякого добра – вволю; лошадей ему подарил, экипаж, даже деревьями из оранжерей комнаты у него убирает. Поп умный, из молодых – только уж очень по-светски ведет себя: привык там в помещичьем кругу. Даже французские книжки читает и покуривает – это уж и не пристало бы к рясе…

– Ну, а попадья что? Скажите мне про нее: за что любит ее Вера, если у ней, как вы говорите, даже характера нет?

– А за то и любит, что характера нет.

– Как за то любит? Да разве это можно?

– И очень. Еще учить собирался меня, а не заметил, что иначе-то и не бывает

– Как так?

– Да так: сильный сильного никогда не полюбит; такие, как козлы, лишь сойдутся, сейчас и бодаться начнут! А сильный и слабый – только и ладят. Один любит другого за силу, а тот…

– За слабость, что ли?

– Да, за гибкость, за податливость, за то, что тот не выходит из его воли.

– Ведь это верно, бабушка: вы мудрец. Да здесь, я вижу, – непочатый угол мудрости! Бабушка, я отказываюсь перевоспитывать вас и отныне ваш послушный ученик, только прошу об одном – не жените меня. Во всем остальном буду слушаться вас. Ну, так что же попадья?

– Ну, попадья – добрая, смирная курица, лепечет без умолку, поет, охотница шептаться, особенно с Верой: так и щебечет, и все на ухо. А та только слушает да молчит, редко кивнет головой или скажет слово. Верочкин взгляд, даже каприз – для нее святы. Что та сказала, то только и умно, и хорошо. Ну, Вере этого и надо; ей не друг нужен, а послушная раба. Вот она и есть: от этого она так и любит ее. Зато как и струсит Наталья Ивановна, чуть что-нибудь не угодит: «Прости меня, душечка, милая», начнет целовать глаза, шею – и та ничего!

«Так вот что! – сказал Райский про себя, – гордый и независимый характер – рабов любит! А все твердит о свободе, о равенстве и моего поклонения не удостоила принять. Погоди же ты!»

– А ведь она любит вас, бабушка, Вера-то? – спросил Райский, желая узнать, любит ли она кого-нибудь еще, кроме Наталии Ивановны.

– Любит! – с уверенностью отвечала бабушка, – только по-своему. Никогда не показывает и не покажет! А любит, – пожалуй, хоть умереть готова.

«А что, может быть, она и меня любит, да только не показывает!» – утешил было себя Райский, но сам же и разрушил эту надежду, как несбыточную.

– Почему же вы знаете, если она не показывает?

– Не знаю и сама почему, а только любит.

– А вы ее?

– Люблю, – вполголоса сказала бабушка, – ох, как люблю! прибавила она со вздохом, и даже слезы было показались у нее, она и не знает: авось, узнает когда-нибудь…

– А заметили ли вы, что Вера с некоторых пор как будто задумчива? – нерешительно спросил Райский, в надежде, не допытается ли как-нибудь от бабушки разрешения своего мучительного «вопроса» о синем письме.

– А ты заметил?

– Нет… так… она что-то… Ведь я не знаю, какая она вобще, только как будто того…

– Что ж это за любовь, если б я не заметила! Уж не одну ночь не спала я и думаю, отчего она с весны такая странная стала? То повеселеет, то задумается; часто капризничает, иногда вспылит. Замуж пора ей – вот что! – почти про себя прибавила Татьяна Марковна. – Я спрашивала доктора, тот все на нервы: дались им эти нервы – и что это за нервы такие? Бывало, и доктора никаких нерв не знали. Поясница – так и говорили, что поясница болит или под ложечкой: от этого и лечили. А теперь все пошли нервы! Вон, бывало, кто с ума сойдет: спятил, говорят, сердечный – с горя, что ли, или из ума выжил, или спился, нынче говорят: мозги как-то размягчились…

– Не влюблена ли? – вполголоса сказал Райский – и раскаялся; хотелось бы назад взять слово, да поздно.

В бабушку точно камнем попало.

– Господи спаси и помилуй! – произнесла она, перекрестившись, точно молния блеснула перед ней, – этого горя только не доставало!

– Вот нашли горе: ей счастье, а вам горе!

– Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна – бог с ней! А как эта змея, любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! – умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.

– Ничего, бабушка, бог с вами, успокойтесь, я так, просто «брякнул», как вы говорите, а вы уж и встревожились, как давеча о ключах…

– Да, «ключи», – вдруг ухватилась за слово бабушка и даже изменилась в лице, – эта аллегория – что она значит? Ты проговорился про какой-то ключ от сердца: что это такое, Борис Павлыч, – ты не мути моего покоя, скажи, как на духу, если знаешь что-нибудь?

Райскому досадно стало на себя, и он всеми силами старался успокоить бабушку, и отчасти успел.

– Я заметил то же, что и вы, – говорил он, – не больше. Ну скажет ли она мне, если от всех вас таится? Я даже, видите, не знал, куда она ездит, что это за попадья такая – спрашивал, спрашивал – ни слова! Вы же мне рассказали.

– Да, да, не скажет, это правда – от нее не добьешься! – прибавила успокоенная бабушка, – не скажет! Вот та шептунья, попадья, все знает, что у ней на уме: да и та скорей умрет, а не скажет ее секретов. Свои сейчас разроняет, только подбирай, а ее – боже сохрани!

Оба замолчали.

– Да и в кого бы тут влюбиться? – рассуждала бабушка, – не в кого

– Не в кого? – живо спросил Райский. – Никого нет такого?

Татьяна Марковна покачала головой

– Разве лесничий… – сказала она задумчиво, – хороший человек! Он, кажется, не прочь, я замечаю… Славная бы партия Вере… да

– Да что?

– Да она-то мудреная такая – бог знает – как приступиться к ней, как посвататься! А славный, солидный и богатый: одного лесу будет тысяч…

– Лесничий! – повторил Райский, – какой лесничий? Что он за человек? молодой, образованный, замечательный?..

Вошла Василиса и доложила, что Полина Карповна приехала и спрашивает, расположен ли Борис Павлович рисовать ее портрет.

– И поговорить не даст – принесла нелегкая! – ворчала бабушка. – Проси, да завтрак чтоб был готов.

– Откажите, бабушка, зачем? Потрудись, Василиса, сказать, что я до приезда Веры Васильевны портрета писать не стану. Василиса пошла и воротилась.

– Требует вас туда: нейдет из коляски, – сказала она.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика