Увеличить |
Х
С
отъездом Веры Райского охватил ужас одиночества. Он чувствовал себя сиротой,
как будто целый мир опустел, и он очутился в какой-то бесплодной пустыне, не
замечая, что эта пустыня вся в зелени, в цветах, не чувствуя, что его лелеет и
греет природа, блистающая лучшей, жаркой порой лета.
Домовитость
Татьяны Марковны и порханье Марфеньки, ее пение, живая болтовня с веселым,
бодрым, скачущим Викентьевым, иногда приезд гостей, появление карикатурной
Полины Карповны, бурливого Опенкина, визиты хорошо одетых и причесанных барынь,
молодых щеголей – он не замечал ничего. Ни весело, ни скучно, ни тепло, ни
холодно ему было от всех этих лиц и явлений.
Он видел
только одно, что лиловая занавеска не колышется, что сторы спущены в окнах, что
любимая скамья стоит пустая, что нет Веры – и как будто ничего и никого нет:
точно весь дом, вся окрестность вымерли.
Он не
хотел любить Веру, да и нельзя, если б хотел: у него отняты все права, все
надежды. Ее нежнейшая мольба, обращенная к нему – была – «уехать поскорей», а
он был занят, полон ею, одною ею, и ничем больше!
Даже
красота ее, кажется, потеряла свою силу над ним; его влекла к ней какая-то
другая сила. Он чувствовал, что связан с ней не теплыми и многообещающими
надеждами, не трепетом нерв, а какою-то враждебною, разжигающею мозг болью,
какими-то посторонними, даже противоречащими любви связями.
Его
мучила теперь тайна: как она, пропадая куда-то на глазах у всех, в виду, из
дома, из сада, потом появляется вновь, будто со дна Волги, вынырнувшей
русалкой, с светлыми, прозрачными глазами, с печатью непрощаемости и обмана на
лице, с ложью на языке, чуть не в венке из водяных порослей на голове, как
настоящая русалка!
И какой
опасной, безотрадной красотой блестит тогда ему в глаза эта сияющая,
таинственная ночь!
Но если
б еще только одно это: а она вполовину открыла ему, что любит, что есть кто-то
тут около, кем полна ее жизнь, и этот уголок, кем прекрасны эти деревья, это
небо, эта Волга.
Но
открыв на минуту заветную дверь, она вдруг своенравно захлопнула ее и
неожиданно исчезла, увезя с собой ключи от всех тайн: и от своего характера, и
от своей любви, и от всей сферы своих понятий, чувств, от всей жизни, которою
живет,все увезла! Перед ним опять одна замкнутая дверь!
– Все
ключи увезла! – с досадой сказал он в разговоре о Вере с бабушкой про
себя.
Но
Татьяна Марковна услыхала и вся встрепенулась.
– Какие
ключи увезла? – в тревоге спросила она.
Он
молчал.
– Говори, –
приставала она и начала шарить в карманах у себя, потом в шкатулке. –
Какие такие ключи: кажется, у меня все! Марфенька, поди сюда: какие ключи
изволила увезти с собой Вера Васильевна?
– Я
не знаю, бабушка: она никаких никогда не увозит, разве от своего письменного
стола.
– Вот
Борюшка говорит, что увезла. Посмотри-ка у себя и у Василисы спроси: все ли
ключи дома, не захватили ли как-нибудь с той вертушкой, Мариной, от
которой-нибудь кладовкой – поди скорей! Да что ты таишься, Борис Павлович,
говори, какие ключи увезла она: видел, кто ли, ты их?
– Да, –
с злостью сказал он, – видел! показала, да и спрятала опять.
– Да
какие они: с бородкой или вот этакие?..
Она
показала ему ключ.
– Ключи
от своего ума, сердца, характера, от мыслей и тайн – вот какие!
У
бабушки отлегло от сердца.
– Вон
оно что! – сказала она и задумалась, потом вздохнула. – Да, в этой
твоей аллегории есть и правда. Этих ключей она не оставляет никому. А лучше,
если б и они висели на поясе у бабушки!
– А
что?
– Да
так.
– Скажите
мне, бабушка, что такое Вера? – вдруг спросил Райский, подсевши к Татьяне
Марковне.
– Ты
сам видишь: что тебе еще говорить? Что видишь, то и есть.
– Да
я ничего не вижу.
– И
никто не видит: свой ум, видишь ли, и своя воля выше всего! И бабушка не смей
спросить ни о чем: «Нет, да нет ничего, не знаю, да не ведаю». На руках у меня
родилась, век со мной, а я не знаю, что у ней на уме, что она любит, что нет.
Если и больна, так не узнаешь ее: ни пожалуется, ни лекарства не спросит, а
только пуще молчит. Не ленива, а ничего не делает: ни сшить, ни по канве, ни
музыки не любит, ни в гости не ездит – так, уродилась такая! И не видала, чтобы
она засмеялась от души или заплакала бы. Если и рассмеется, так прячет улыбку,
точно грех какой. А чуть что не по ней, расстроена чем-нибудь, сейчас в свою
башню спрячется и переживет там и горе, и радость – одна. Вот что!
– Что
ж, это хорошо: свой характер, своя воля – это самостоятельность. Дай бог!
– Вот,
«дай бог!» девушке – своя воля! Ты не натолкуй ей еще этого, Борис Павлыч,
серьезно прошу тебя! Умен ты, и добрый, добрый, и честный, ты девочкам,
конечно, желаешь добра, а иногда брякнешь вдруг – бог тебя ведает что!
– Что
же такое и кому я брякал, бабушка?
– Как
кому? Марфеньке советовал любить, не спросясь бабушки: сам посуди, хорошо ли
это? Я даже не ожидала от тебя! Если ты сам вышел из повиновения у меня, зачем
же смущать бедную девушку?
– Ах,
бабушка, какая вы самовластная женщина: все свое! Мало ли я спорил с вами о
том, что любить по приказу нельзя!..
– Вот,
Борюшка, мы выгнали Нила Андреича, а он бы тебе на это отвечал как следует. Я
не сумею. Я знаю только, что ты дичь городишь, да: не погневайся! Это новые
правила, что ли?
– Да,
бабушка, новые; старый век проходит. Нельзя ему длиться два века. Нужно же и
новому прийти!
– Да
все ли хорошо в твоем новом веке?
– Вы
рассудите, бабушка: раз в жизни девушки расцветает весна – и эта весна –
любовь. И вдруг не дать свободы ей расцвесть, заглушить, отнять свежий воздух,
оборвать цветы… За что же и по какому праву вы хотите заставить, например,
Марфеньку быть счастливой по вашей мудрости, а не по ее склонности и влечениям?
– А
ты спроси Марфеньку, будет ли она счастлива и захочет ли счастья, если бабушка
не благословит ее на него?
– Я
уж спрашивал.
– Ну,
что же?
– Без
вас, говорит, ни шагу.
– Вот
видишь!
– Да
разве это разумно: где же свобода, где права? Ведь она мыслящее существо,
человек, зачем же навязывать ей свою волю и свое счастье?..
– Кто
навязывал: спроси ее? Если б они у меня были запуганные или забитые,
какие-нибудь несчастные, а ты видишь, что они живут у меня, как птички, делают,
что хотят…
– Да,
это правда, бабушка, – чистосердечно сказал Райский, – в этом вы
правы. Вас связывает с ними не страх, не цепи, не молот авторитета, а нежность
голубиного гнезда… Они обожают вас, так… Но ведь все дело в воспитании: зачем
наматывать им старые понятия, воспитывать по-птичьи? Дайте им самим извлечь
немного соку из жизни… Птицу запрут в клетку, и когда она отвыкнет от воли,
после отворяй двери настежь – не летит вон! Я это и нашей кузине Беловодовой
говорил: там одна неволя, здесь другая…
– Ничего
я ни Марфеньке, ни Верочке не наматывала; о любви и не заикалась никогда, –
боюсь и пикнуть, а вижу и знаю, что Марфенька без моего совета и благословения
не полюбила бы никого.
– Пожалуй,
что и так, – задумчиво сказал Райский.
– И
что, если б ты или другой успели натолковать ей про эту твою свободу и она бы
послушала, так…
– Была
бы несчастнейшее создание – верю, бабушка, – потому, если Марфенька пересказала
вам мой разговор, то она должна была также сказать, что я понял ее и что
последний мой совет был – не выходить из вашей воли и слушаться отца Василья.
– Знаю
и это: все выведала и вижу, что ты ей хочешь добра. Оставь же, не трогай ее, а
то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама не хочет,
значит, ты сам будешь виноват в том, в чем упрекал меня: в деспотизме. –
Ты как понимаешь бабушку, – помолчав, начала она, – если б богач
посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей –
я бы стала уговаривать ее?
– Хорошо,
бабушка, я уступаю вам Марфеньку, но не трогайте Веру. Марфенька одно, а Вера
другое. Если с Верой примете ту же систему, то сделаете ее несчастной!
– Кто,
я? – спросила бабушка. – Пусть бы она оставила свою гордость и
доверилась бабушке: может быть, хватило бы ума и на другую систему.
– Не
стесняйте только ее, дайте волю. Одни птицы родились для клетки, а другие для
свободы… Она сумеет управить своей судьбой одна…
– А
разве я мешаю ей? стесняю ее? Она не доверяется мне прячется, молчит, живет
своим умом. Я даже не прошу у ней «ключей», а вот ты, кажется, беспокоишься!
Она
пристально взглянула на него.
Райский
покраснел, когда бабушка вдруг так ясно и просто доказала ему, что весь ее
«деспотизм» построен на почве нежнейшей материнской симпатии и неутомимого
попечения о счастье любимых ею сирот.
– Я
только, как полицмейстер, смотрю, чтоб снаружи все шло своим порядком, а в дома
не вхожу, пока не позовут, – прибавила Татьяна Марковна.
– Каково:
это идеал, венец свободы! Бабушка! Татьяна Марковна! Вы стоите на вершинах
развития, умственного, нравственного и социального! Вы совсем готовый,
выработанный человек! И как это вам далось даром, когда мы хлопочем, хлопочем!
Я кланялся вам раз, как женщине, кланяюсь опять и горжусь вами: вы велики!
Оба
замолчали.
Скажите,
бабушка, что это за попадья и что за связь у них с Верой? – спросил
Райский.
– Наталья
Ивановна, жена священника. Она училась вместе с Верой в пансионе, там и
подружились. Она часто гостит у нас. Она добрая, хорошая женщина, скромная
такая…
– За
что же любит ее Вера? Она умная замечательная женщина, с характером должна
быть?
– И!
нет, какой характер! Не глупа, училась хорошо, читает много книг и приодеться
любит. Поп-то не бедный: своя земля есть. Михайло Иваныч, помещик, любит его –
у него там полная чаша! Хлеба, всякого добра – вволю; лошадей ему подарил,
экипаж, даже деревьями из оранжерей комнаты у него убирает. Поп умный, из
молодых – только уж очень по-светски ведет себя: привык там в помещичьем кругу.
Даже французские книжки читает и покуривает – это уж и не пристало бы к рясе…
– Ну,
а попадья что? Скажите мне про нее: за что любит ее Вера, если у ней, как вы
говорите, даже характера нет?
– А
за то и любит, что характера нет.
– Как
за то любит? Да разве это можно?
– И
очень. Еще учить собирался меня, а не заметил, что иначе-то и не бывает
– Как
так?
– Да
так: сильный сильного никогда не полюбит; такие, как козлы, лишь сойдутся,
сейчас и бодаться начнут! А сильный и слабый – только и ладят. Один любит
другого за силу, а тот…
– За
слабость, что ли?
– Да,
за гибкость, за податливость, за то, что тот не выходит из его воли.
– Ведь
это верно, бабушка: вы мудрец. Да здесь, я вижу, – непочатый угол
мудрости! Бабушка, я отказываюсь перевоспитывать вас и отныне ваш послушный
ученик, только прошу об одном – не жените меня. Во всем остальном буду
слушаться вас. Ну, так что же попадья?
– Ну,
попадья – добрая, смирная курица, лепечет без умолку, поет, охотница шептаться,
особенно с Верой: так и щебечет, и все на ухо. А та только слушает да молчит,
редко кивнет головой или скажет слово. Верочкин взгляд, даже каприз – для нее
святы. Что та сказала, то только и умно, и хорошо. Ну, Вере этого и надо; ей не
друг нужен, а послушная раба. Вот она и есть: от этого она так и любит ее. Зато
как и струсит Наталья Ивановна, чуть что-нибудь не угодит: «Прости меня,
душечка, милая», начнет целовать глаза, шею – и та ничего!
«Так вот
что! – сказал Райский про себя, – гордый и независимый характер –
рабов любит! А все твердит о свободе, о равенстве и моего поклонения не
удостоила принять. Погоди же ты!»
– А
ведь она любит вас, бабушка, Вера-то? – спросил Райский, желая узнать,
любит ли она кого-нибудь еще, кроме Наталии Ивановны.
– Любит! –
с уверенностью отвечала бабушка, – только по-своему. Никогда не показывает
и не покажет! А любит, – пожалуй, хоть умереть готова.
«А что,
может быть, она и меня любит, да только не показывает!» – утешил было себя
Райский, но сам же и разрушил эту надежду, как несбыточную.
– Почему
же вы знаете, если она не показывает?
– Не
знаю и сама почему, а только любит.
– А
вы ее?
– Люблю, –
вполголоса сказала бабушка, – ох, как люблю! прибавила она со вздохом, и
даже слезы было показались у нее, она и не знает: авось, узнает когда-нибудь…
– А
заметили ли вы, что Вера с некоторых пор как будто задумчива? –
нерешительно спросил Райский, в надежде, не допытается ли как-нибудь от бабушки
разрешения своего мучительного «вопроса» о синем письме.
– А
ты заметил?
– Нет…
так… она что-то… Ведь я не знаю, какая она вобще, только как будто того…
– Что
ж это за любовь, если б я не заметила! Уж не одну ночь не спала я и думаю,
отчего она с весны такая странная стала? То повеселеет, то задумается; часто
капризничает, иногда вспылит. Замуж пора ей – вот что! – почти про себя
прибавила Татьяна Марковна. – Я спрашивала доктора, тот все на нервы:
дались им эти нервы – и что это за нервы такие? Бывало, и доктора никаких нерв
не знали. Поясница – так и говорили, что поясница болит или под ложечкой: от
этого и лечили. А теперь все пошли нервы! Вон, бывало, кто с ума сойдет:
спятил, говорят, сердечный – с горя, что ли, или из ума выжил, или спился,
нынче говорят: мозги как-то размягчились…
– Не
влюблена ли? – вполголоса сказал Райский – и раскаялся; хотелось бы назад
взять слово, да поздно.
В
бабушку точно камнем попало.
– Господи
спаси и помилуй! – произнесла она, перекрестившись, точно молния блеснула
перед ней, – этого горя только не доставало!
– Вот
нашли горе: ей счастье, а вам горе!
– Не
шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера
капризничает без причины, молчит, мечтает одна – бог с ней! А как эта змея,
любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не
только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с
ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! – умоляющим
голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.
– Ничего,
бабушка, бог с вами, успокойтесь, я так, просто «брякнул», как вы говорите, а
вы уж и встревожились, как давеча о ключах…
– Да,
«ключи», – вдруг ухватилась за слово бабушка и даже изменилась в
лице, – эта аллегория – что она значит? Ты проговорился про какой-то ключ
от сердца: что это такое, Борис Павлыч, – ты не мути моего покоя, скажи,
как на духу, если знаешь что-нибудь?
Райскому
досадно стало на себя, и он всеми силами старался успокоить бабушку, и отчасти
успел.
– Я
заметил то же, что и вы, – говорил он, – не больше. Ну скажет ли она
мне, если от всех вас таится? Я даже, видите, не знал, куда она ездит, что это
за попадья такая – спрашивал, спрашивал – ни слова! Вы же мне рассказали.
– Да,
да, не скажет, это правда – от нее не добьешься! – прибавила успокоенная
бабушка, – не скажет! Вот та шептунья, попадья, все знает, что у ней на
уме: да и та скорей умрет, а не скажет ее секретов. Свои сейчас разроняет,
только подбирай, а ее – боже сохрани!
Оба
замолчали.
– Да
и в кого бы тут влюбиться? – рассуждала бабушка, – не в кого
– Не
в кого? – живо спросил Райский. – Никого нет такого?
Татьяна
Марковна покачала головой
– Разве
лесничий… – сказала она задумчиво, – хороший человек! Он, кажется, не
прочь, я замечаю… Славная бы партия Вере… да
– Да
что?
– Да
она-то мудреная такая – бог знает – как приступиться к ней, как посвататься! А
славный, солидный и богатый: одного лесу будет тысяч…
– Лесничий! –
повторил Райский, – какой лесничий? Что он за человек? молодой,
образованный, замечательный?..
Вошла
Василиса и доложила, что Полина Карповна приехала и спрашивает, расположен ли
Борис Павлович рисовать ее портрет.
– И
поговорить не даст – принесла нелегкая! – ворчала бабушка. – Проси,
да завтрак чтоб был готов.
– Откажите,
бабушка, зачем? Потрудись, Василиса, сказать, что я до приезда Веры Васильевны
портрета писать не стану. Василиса пошла и воротилась.
– Требует
вас туда: нейдет из коляски, – сказала она.
|