XV
Марк в
самом деле был голоден: в пять, шесть приемов ножом и вилкой стерлядей как не
бывало; но и Райский не отставал от него. Марина пришла убрать и унесла остов
индейки.
– Хорошо
бы чего-нибудь сладкого! – сказал Борис Павлович. s262 – Пирожного не осталось, –
отвечала Марина, – есть варенье, да ключи от подвала у Василисы.
– Что
за пирожное! – отозвался Марк, – нельзя ли сделать жженку? Есть ли
ром?
Райский
вопросительно взглянул на Марину.
– Должно
быть, есть: барышня на «пудень» выдавали повару на завтра: я посмотрю в буфете…
– А
сахар есть?
– У
барышни в комнате, я достану, – сказала Марина и исчезла.
– И
лимон! – крикнул ей вслед Марк.
Марина
принесла бутылку рому, лимон, сахар, и жженка запылала. Свечи потушили, и синее
пламя зловещим блеском озарило комнату. Марк изредка мешал ложкой ром;
растопленный на двух вилках сахар, шипя, капал в чашку. Марк время от времени
пробовал, готова ли жженка, и опять мешал ложкой.
– Итак…
– сказал, помолчав, Райский и остановился..
– Итак?.. –
повторил Марк вопросительно.
– Давно
ли вы здесь в городе?
– Года
два…
– Верно,
скучаете.
– Я
стараюсь развлекаться…
– Извините…
я…
– Пожалуйста,
без извинений! спрашивайте напрямик. В чем вы извиняетесь?
– В
том,что не верю вам.,.
– В
чем?
– В
этих развлечениях.., в этой роли, которую вы… или виноват.
– Опять
«виноват»?
– Которую
вам приписывают.
– У
меня нет никакой роли: вот мне и приписывают какую-то.
Он налил
рюмку жженки и выпил.
– Выпейте:
готова! – сказал он, наливая рюмку и подвигая к Райскому.Тот выпил ее медленно,
без удовольствия, чтоб только сделать компанию собеседнику.
– Приписывают, –
начал Райский, – стало быть, это не настоящая ваша роль?
– Экие
вы? я вам говорю, что у меня нет роли: ужель нельзя без роли прожить?..
– Но
ведь в нас есть потребность что-нибудь делать: а вы, кажется, ничего…
– А
вы что делаете?
– Я…
говорил вам, что я художник…
– Покажите
же мне образчики вашего искусства
– Теперь
ничего нет: вот, впрочем – безделка: еще не совсем кончено…
Он встал
с дивана, снял холстину с портрета Настеньки и зажег свечу.
– Да,
похож! – сказал Марк, – хорошо!.. «У него талант!» – сверкнуло у
Марка в голове. – Очень хорошо бы… да… голова велика, плечи немного
широки…
«У него
верен глаз!» – подумал Райский.
– Лучше
всего этот светлый фон в воздухе и в аксессуарах. Вся фигура от этого легка, воздушна,
прозрачна: вы поймали тайну фигуры Марфеньки. К цвету ее лица и волос идет этот
легкий колорит…
«У него
есть вкус и понимание! – думал опять Райский, – уж не артист ли он,да
притаился?»
– А
вы знаете Марфеньку? – спросил он.
– Знаю.
– А
Веру?
– И
Веру знаю.
– Где
же вы их видали? Вы в доме не бываете.
– В
церкви.
– В
церкви? Как же говорят, что вы не заглядываете в церковь?
– Не
помню, впрочем, где видел: в деревне, в поле встречал…
Он выпил
еще рюмку жженки.
– Не
хотите ли? – прибавил он, наливая Райскому.
– Нет
– я не пью почти: это так только, для компании. У меня и так в голову
бросилось.
– И
у меня тоже, да ничего: выпейте. Если б в голову не бросалось, так и пить не
нужно.
– Зачем
же, если не хочется?
– И
то правда, ну, так я за вас!
Он выпил
и его рюмку.
«Не
пьяница ли он?» – подумал Райский, боязливо глядя, с каким удовольствием он
выпил еще рюмку.
– Вам
странно смотреть, что я пью, – сказал Марк, угадавший его мысли, –
это от скуки и праздности… делать нечего!
Он опять
налил, но поставил рюмку подле себя и попросил сигару. Райский подвинул ему
ящик.
«У него
глаза покраснели, – думал он, – напрасно я зазвал его – видно,
бабушка правду говорит: как бы он чего-нибудь…»
– Праздность!
ведь это…
– Мать
всех пороков, хотите вы сказать, – перебил Марк, – запишите это в
свой роман и продайте… И ново, и умно…
– Я
хочу сказать, – продолжал Райский, – что от нас зависит быть праздным
и не быть…
– Когда
вы давеча перелезли через забор к Леонтью, – перебил опять Марк, – я
думал, что вы порядочный человек, а вы, кажется, в полку Нила Андреича служите,
читаете мораль…
– Вот
видите, я и прав, что извинялся перед вами: надо быть осторожным на словах… – заметил
Райский.
– Зачем?
Не надо. Говорите, что вздумается, и мне не мешайте отвечать, как вздумаю. Ведь
я не спросил у вас позволения обругать вас Нилом Андреичем – а уж чего хуже?
– Правда
ли, что вы стреляли по нем? – спросил Райский с любопытством.
– Вздор:
я стрелял вон там на выезде по голубям, чтоб ружье разрядить: я возвращался с
охоты. А он там гулял: увидал, что я стреляю, и начал кричать, чтоб я перестал,
что это грех, и тому подобные глупости. Если б только одно это, я бы назвал его
дураком – и дело с концом, а он затопал ногами, грозил пальцем, стучал палкой:
«Я тебя, говорит, мальчишку, в острог: я тебя туда, куда ворон костей не
заносил; в двадцать четыре часа в мелкий порошок изотру, в бараний рог согну,
на поселение сошлю!» Я дал ему истощить весь словарь этих нежностей, выслушал
хладнокровно, а потом прицелился в него.
– Что
же он?
– Ну,
начал приседать, растерял палку, калоши, потом сел наземь и попросил извинения.
А я выстрелил на воздух и опустил ружье – вот и все.
– Это…
развлечение? – спросил с мягкой иронией Райский.
– Нет, –
серьезно отвечал Марк, – важное дело, урок старому ребенку.
– Что
же после?
– Ничего:
он ездил к губернатору жаловаться и солгал, что я стрелял в него, да не попал.
Если б я был мирный гражданин города, меня бы сейчас на съезжую посадили, а так
как я вне закона, на особенном счету, то губернатор разузнал, как было дело, и
посоветовал Нилу Андреичу умолчать, «чтоб до Петербурга никаких историй не
доходило»: этого он, как огня, боится.
«Кажется,
он хвастается удалью! – подумал Райский, вглядываясь в него. – Не
провинциальный ли это фанфарон низшего разряда?»
– Я
не хотел читать вам морали, – сказал он вслух, – говоря о праздности,
я только удивился, что с вашим умом, образованием и способностями.
– Почем
вы знаете мой ум, образование и способности?
– Я
вижу…
– Что
же вы видите? Что я умею лазить через заборы, стреляю в дураков, ем много,
пью…видите!..
Он еще
выпил. Райский с беспокойством смотрел на эти возлияния и подумывал, чем это
все кончится. Он внутренно раскаивался в своей затее подразнить бабушку.
– Вы
морщитесь: не бойтесь, – сказал Марк, – я не сожгу дома и не зарежу
никого. Сегодня я особенно пью, потому что устал и озяб. Я не пьяница.
Он вылил
остатки рома из бутылки в чашку и зажег опять ром. Потом, положив оба локтя на
стол, небрежно глядел на Райского.
В
манерах его, и без того развязных, стала появляться и та обыкновенная за
бутылкой свобода, от которой всегда неловко становится трезвому собеседнику.
Разговор
тоже принимал оборот фамильярности. Райского, несмотря на уверение собеседника,
не покидало беспокойство, что это перейдет границы.
– Вы
тоже, может быть, умны… – говорил Марк, не то серьезно, не то иронически и бесцеремонно
глядя на Райского, – я еще не знаю, а может быть, и нет, а что способны,
даже талантливы, – это я вижу, – следовательно, больше вас имею права
спросить, отчего же вы ничего не делаете?
– Я…все-таки…
– Портрет
написали? – перебил он. – Да вы портретист, что ли?
– Да,
я писал иногда…
– Ну,
иногда – это не дело. Иногда и я делал кое-что.
Он
помешал новую жженку и хлебнул. Райский и желал и боялся наводить его на дальнейший
разговор, чтоб вино не оказало полного действия.
– Вы
говорите, – начал, однако, он, – что у меня есть талант: и другие
тоже говорят, даже находят во мне таланты.
Я, может
быть, и художник в душе, искренний художник, – но я не готовился к этому поприщу…
– Почему
же?
– Да
как вам сказать: у нас нет этой арены, оттого нет и приготовления к ней.
– Вот
видите, – заметил Марк, – однако вас учили, нельзя прямо сесть за
фортепиано да заиграть. Плечо у вас на портрете и криво, голова велика, а все
же надо выучиться держать кисть в руке.
– Да,
если хотите, учили, «чтоб иметь в обществе приятные таланты», как говаривал мой
опекун: рисовать в альбомы, петь романсы в салоне. Я и достиг этого уменья
очень быстро. А когда подрос, узнал, что значит призвание – хотел одного
искусства и больше ничего, – мне показали, в каких черных руках оно
держится. Заезжие певцы и певицы давали концерты, на них смотрели свысока.
Учитель рисованья сидел без хлеба. Бабушка руками всплеснула, когда узнала,
какое поприще выбираю себе. У меня вон предки есть: с историческими именами, в
мундирах, лентах и звездах: ну, и меня толкали в камер-юнкеры, соблазняли
гусарским мундиром. Я был мальчик, соблазнился и пошел в гусары.
– Ну,а
потом? Там в Петербурге есть академия…
– Потом…
– Что
потом? – перебил Марк и засмеялся.
– Известно
что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! – с досадой
говорил Райский, ходя из угла в угол, – у меня, видите, есть имение, есть
родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как
говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от
груди… – Он вздохнул. – Но я ворочусь и дойду! – сказал он решительно. –
Время не ушло, я еще не стар…
Марк
опять засмеялся.
– Нет, –
говорил он, – не сделаете: куда вам!
– Отчего
нет? почему вы знаете? – горячо приступил к нему Райский, – вы
видите, у меня есть воля и терпение…
– Вижу,
вижу: и лицо у вас пылает, и глаза горят – и всего от одной рюмки: то ли будет,
как выпьете еще! Тогда тут же что-нибудь сочините или нарисуете. Выпейте, не хотите
ли?
– Да
почему вы знаете? Вы не верите в намерения?..
– Как
не верить: ими, говорят, вымощен ад. Нет, вы ничего не сделаете, и не выйдет из
вас ничего, кроме того, что вышло, то есть очень мало. Много этаких у нас было
и есть: все пропали или спились с кругу. Я еще удивляюсь, что вы не пьете: наши
художники обыкновенно кончают этим. Это все неудачники!
Он с
усмешкой подвинул ему рюмку и выпил сам.
«Он
холодный, злой, без сердца!» – заключил Райский. Между прочим, его поразило последнее
замечание. «Много у нас этаких!» – шептал он и задумался. «Ужели я из тех: с
печатыю таланта, но грубых, грязных, утопивших дар в вине… „одна нога в калоше,
другая в туфле“, – мелькнуло у него бабушкино живописное сравнение. –
Ужели я… неудачник? А это упорство, эта одна вечная цель, что это значит? Врет
он!»
– Вы
увидите, что не все такие… – возразил он горячо, – увидите, я непременно…
И
остановился, вспомнив бабушкину мудрость о заносчивом «непременно».
– Сами
же видите, что я не топлю дар в вине… – прибавил он.
– Да,
не пьете: это правда: это улучшение, прогресс! Свет, перчатки, танцы и духи
спасли вас от этого. Впрочем, чад бывает различный: у кого пары бросаются в
голову, у другого… Не влюбчивы ли вы?
Райский
слегка покраснел.
– Что,
кажется, попал?
– Почему
вы знаете?
– Да
потому, что это тоже входит в натуру художника: она не чуждается ничего человеческого:
nihil humanum…[91]
и так далее! Кто вино, кто женщин, кто карты, а художники взяли себе все.
– Вино,
женщины, карты! – повторил Райский озлобленно, – когда перестанут
считать женщину каким-то наркотическим снадобьем и ставить рядом с вином и
картами! Почему вы думаете, что я влюбчив? – спросил он, помолчав.
– Вы
давеча сами сказали, что любите красоту, поклоняетесь ей…
– Ну,так
что же: поклоняюсь – видите…
– Верно,
влюблены в Марфеньку: недаром портрет пишете! Художники, как лекаря и попы,
даром не любят ничего делать Пожалуй, непрочь и того… увлечь девочку, сыграть
какой-нибудь романчик, даже драму…
Он
глядел бесцеремонно на Райского и засмеялся злым смехом.
– Милостивый
государь! – сказал Райский запальчиво, кто вам дал право думать и говорить
так И вдруг остановился, вспомнив сцену с Марфенькой в саду, и сильно почесал
свои густые волосы.
– Тише,
бабушка услышит! – небрежно сказал Марк.
– Послушайте!.. –
сдвинув брови, начал опять Райский…
–…если я
вас до сих пор не выбросил за окошко, – договорил за него Марк, – то
вы обязаны этим тому, что вы у меня под кровом! Так, что ли, следует дальше?
Ха,ха,ха!
Райский
прошелся по комнате.
– Нет,
вы обязаны тому, что вы пьяны! – сказал он покойно, сел в кресло и
задумался.
Ему
вдруг скучно стало с своим гостем, как трезвому бывает с пьяным.
– О
чем вы думаете? – спросил Марк.
– Угадайте,
вы мастер угадывать.
– Вы
раскаиваетесь, что зазвали меня к себе.
– Почти…
– отвечал Райский нерешительно. Остаток вежливости мешал ему быть вполне
откровенным.
– Говорите
смелее – как я: скажите все, что думаете обо мне. Вы давеча интересовались
мною, а теперь…
– Теперь,
признаюсь, мало.
– Я
вам надоел?
– Не
то что надоели, а перестали занимать меня, быть новостью. Я вас вижу и знаю.
– Скажите
же, что я такое?
– Что
вы такое? – повторил Райский, остановясь перед ним и глядя на него так же
бесцеремонно, почти дерзко, как и Марк на него. – Вы не загадка:
«свихнулись в ранней молодости» – говорит Тит Никоныч: а я думаю, вы просто не
получили никакого воспитания, иначе бы не свихнулись: оттого ничего и не
делаете… Я не извиняюсь в своей откровенности: вы этого не любите; притом
следую вашему примеру…
– Пожалуйста,
пожалуйста, продолжайте, без оговорок! – оживляясь, сказал Марк, вы растете
в моем мнении: я думал, что вы так себе, дряблый, приторный, вежливый господин,
как все там…А в вас есть спирт…хорошо! продолжайте!
Райский
небрежно молчал.
– Что
такое воспитание? – заговорил Марк. – Возьмите всю вашу родню и
знакомых: воспитанных, умытых, причесанных, не пьющих, опрятных, с belles
manieres.[92]
Согласитесь, что они не. больше моего делают? А вы сами тоже с воспитанием –
вот не пьете: а за исключением портрета Марфеньки да романа в программе…
Райский
сделал движение нетерпения, а Марк кончил свою фразу смехом. Смех этот раздражал
нервы Райского. Ему хотелось вполне заплатить Марку за откровенность откровенностью.
– Да,
вы правы: ни их, ни меня к делу не готовили: мы были обеспечены… – сказал он.
– Как
не готовили? Учили верхом ездить для военной службы, дали хороший почерк для
гражданской. А в университете: и права, и греческую, и латынскую мудрость, и
государственные науки, чего не было? А все прахом пошло. Ну-с, продолжайте, что
же я такое?
– Вы
заметили, – сказал Райский, – что наши художники перестали пить, и
справедливо видите в этом прогресс, то есть воспитание. Артисты вашего сорта –
еще не улучшились… все те же, как я вижу…
– Какие
же это артисты – скажите, только, пожалуйста, напрямик?
– Артисты
– sans facons[93],
которые напиваются при первом знакомстве, бьют стекла по ночам, осаждают
трактиры, травят собаками дам, стреляют в людей, занимают везде деньги…
– И
не отдают! – прибавил Марк. – Браво! Славный очерк: вы его поместите
в роман…
– Может
быть, помещу.
– A
propos[94]
о деньгах: для полноты и верности вашего очерка дайте мне рублей сто взаймы: я
вам… никогда не отдам, разве что будете в моем положении, а я в вашем…
– Что
это, шутка?
– Какая
шутка! Огородник, у которого нанимаю квартиру, пристает: он же и кормит меня. У
него ничего нет. Мы оба в затруднении…
Райский
пожал плечами, потом порылся в платьях, наконец отыскал бумажник и, вынув
оттуда несколько ассигнаций, положил их на стол.
– Тут
только восемьдесят: вы меня обсчитываете, – сказал Марк, сосчитав.
– Больше
нет: деньги спрятаны у бабушки, завтра пришлю.
– Не
забудьте. Пока довольно с меня. Ну-с, что же дальше: «занимают деньги и не отдают?»
– говорил Марк, пряча ассигнации в карман.
– Праздные
повесы, которым противен труд и всякий порядок, – продолжал Райский, –
бродячая жизнь, житье нараспашку, на чужой счет – вот все, что им остается, как
скоро они однажды выскочат из колеи. Они часто грубы, грязны; есть между ними
фаты, которые еще гордятся своим цинизмом и лохмотьями…
Марк
засмеялся.
– Не
в бровь, а прямо в глаз: хорошо, хорошо! – говорил он.
– Да,
если много таких художников, как я, – сказал Райский, – то таких
артистов, как вы, еще больше: имя им легион!
– Еще
немножко, и вы заплатите мне вполне, – заметил Марк, – но прибавьте:
легион, пущенный в стадо…
Он опять
засмеялся. За ним усмехнулся и Райский.
– Что
ж, это не правда? – добавил Райский, – скажите по совести! Я согласен
с вами, что я принадлежу к числу тех художников, которых вы назвали… как?
– Неудачниками.
– Ну,
очень хорошо, и слово хорошее, меткое.
– Здешнего
изделия: чем богаты, тем и рады! – сказал, кланяясь, Марк. – Вам
угодно, чтоб я согласился с верностью вашего очерка: если б я даже был стыдлив,
обидчив, как вы, если б и не хотел согласиться, то принужден бы был сделать это.
Поэтому поздравляю вас: наружно очерк верен – почти совершенно.
– Вы
соглашаетесь и…
– И
остаюсь все тем же? – досказал Марк, – вас это удивляет? Вы ведь тоже
видите себя хорошо в зеркале: согласились даже благосклонно принять прозвище
неудачника, – а все-таки ничего не делаете?
– Но
я хочу… делать – и буду! – с азартом сказал Райский.
– И
я смертельно хочу делать, но – я думаю – не буду.
Райский
пожал плечами.
– Отчего
же?
– Поприща,
«арены» для меня нет… как вы говорите.
– Есть
же у вас какие-нибудь цели?
– Вы
скажите мне прежде, отчего я такой? – спросил Марк, – вы так хорошо
сделали очерк: замок перед вами, приберите и ключ. Что вы видите еще под этим
очерком? Тогда, может быть, и я скажу вам, отчего я не буду ничего делать.
Райский
начал ходить по комнате, вдумываясь в этот новый вопрос.
– Отчего
вы такой? – повторил он в раздумье, останавливаясь перед Марком, – я
думаю, вот отчего: от природы вы были пылкий, живой мальчик. Дома мать, няньки
избаловали вас.
Марк
усмехнулся.
– Все
это баловство повело к деспотизму: а когда дядьки и няньки кончились, чужие
люди стали ограничивать дикую волю, вам не понравилось; вы сделали
эксцентрический подвиг, вас прогнали из одного места. Тогда уж стали мстить
обществу: благоразумие, тишина, чужое благосостояние показались грехом и
пороком, порядок противен, люди-нелепы… И давай тревожить покой смирных
людей!..
Марк
покачал головой.
– Одни
из этих артистов просто утопают в картах, в вине, – продолжал
Райский, – другие ищут роли. Есть и дон-кихоты между ними: они хватаются
за какую-нибудь невозможную идею, преследуют ее иногда искренне; вообразят себя
пророками и апостольствуют в кружках слабых голов, по трактирам. Это легче, чем
работать. Проврутся что-нибудь дерзко про власть, их переводят, пересылают с
места на место. Они всем в тягость, везде надоели. Кончают они различно, смотря
по характеру: кто угодит, вот как вы, на смирение…
– Да
я еще не кончил: я начинаю только, что вы! – перебил Марк.
– Других
запирают в сумасшедший дом за их идеи…
– Это
еще не доказательство сумасшествия. Помните, что и того, у кого у первого
родилась идея о силе пара, тоже посадили за нее в сумасшедший дом, –
заметил Марк.
– А!
так вот вы что! У вас претензия есть выражать собой и преследовать великую
идею!
– Да-с,
вот что! – с комической важностью подтвердил Марк.
– Какую
же?
– Какие
вы нескромные! Угадайте! – сказал, зевая, Марк и, положив голову на
подушку, закрыл глаза. – Спать хочется! – прибавил он.
– Ложитесь
здесь, на мою постель: а я лягу на диван, – приглашал Райский, – вы
гость…
Хуже
татарина… – сквозь сон бормотал Марк, – вы ложитесь на постель, а я… мне
все равно…
«Что он
такое? – думал Райский, тоже зевая, – витает, как птица или
бездомная, бесприютная собака без хозяина, то есть без цели! Праздный ли это,
затерявшийся повеса, заблудшая овца, или…»
– Прощайте,
неудачник! – сказал Марк.
– Прощайте,
русский… Карл Мор! – насмешливо отвечал
Райский
и задумался.
А когда
очнулся от задумчивости, Марк спал уже всею сладостью сна, какой дается крепко
озябшему, уставшему, наевшемуся и выпившему человеку.
Райский
подошел к окну, откинул занавеску, смотрел на темную звездную ночь.
Кое-где
стучали в доску, лениво раздавалось откуда-то протяжное: «Слушай!» Только от
собачьего лая стоял глухой гул над городом. Но все превозмогала тишина, темнота
и невозмутимый покой.
В
комнате, в недопитой Марком чашке с ромом, ползал чуть мерцающий синий огонек
и, изредка вспыхивая, озарял на секунду комнату и опять горел тускло, готовый
ежеминутно потухнуть.
Кто-то
легонько постучал в дверь.
– Кто
там? – тихо спросил Райский.
– Это
я, Борюшка, отвори скорее! Что у тебя делается? послышался испуганный голос Татьяны
Марковны.
Райский
отпер. Дверь отворилась, и бабушка, как привидение, вся в белом, явилась на пороге.
– Батюшки
мои! что это за свет? – с тревогой произнесла она,глядя на мерцающий
огонь.
Райский
отвечал смехом.
– Что
такое у тебя? Я в окно увидала свет, испугалась, думала, ты спишь… Что это
горит в чашке?
– Ром.
– Ты
по ночам пьешь пунш! – шепотом, в ужасе сказала она и с изумлением глядела
то на него, то на чашку.
– Грешен,
бабушка, иногда люблю выпить…
– А
это кто спит? – с новым изумлением спросила она, вдруг увидев спящего
Марка.
– Тише,
бабушка, не разбудите: это Марк.
– Марк!
Не послать ли за полицией? Где ты взял его? Как ты с ним связался? – шептала
она в изумлении. – По ночам с Марком пьет пунш! Да что с тобой сделалось,
Борис Павлович?
– Я
у Леонтия встретился с ним, – говорил он, наслаждаясь ее ужасом. –
Нам обоим захотелось есть: он звал было в трактир…
– В
трактир! Этого еще недоставало!
– А
я привел его к себе – и мы поужинали…
– Отчего
же ты не разбудил меня! Кто вам подавал? Что подавали?
– Стерляди,
индейку: Марина все нашла!
– Все
холодное! Как же не разбудить меня! Дома есть мясо, цыплята…Ах, Борюшка, срамишь
ты меня!
– Мы
сыты и так.
– А
пирожное? – спохватилась она, – ведь его не осталось! Что же вы ели?
– Ничего:
вон Марк пунш сделал. Мы сыты.
– Сыты!
ужинали без горячего, без пирожного! Я сейчас пришлю варенья…
– Нет,
нет, не надо! Если хотите, я разбужу Марка, спрошу…
– Что
ты, бог с тобой: я в кофте! – с испугом отговаривалась Татьяна Марковна,
прячась в коридоре. – Бог с ним: пусть его спит! Да как он спит-то:
свернулся, точно собачонка! – косясь на Марка, говорила она. – Стыд,
Борис Павлович, стыд: разве перин нет в доме? Ах ты, боже мой! Да потуши ты
этот проклятый огонь! Без пирожного!
Райский
задул синий огонь и обнял бабушку. Она перекрестила его и, покосясь еще на
Марка, на цыпочках пошла к себе.
Он уже
ложился спать, как опять постучали в дверь.
– Кто
еще там? – спросил Райский и отпер дверь.
Марина
поставила прежде на стол банку варенья, потом втащила пуховик и две подушки.
– Барыня
прислала: не покушаете ли варенья? – сказала она. – А вот и перина:
если Марк Иваныч проснутся, так вот легли бы на перине?
Райский
еще раз рассмеялся искренно от души и в то же время почти до слез был тронут
добротой бабушки, нежностью этого женского сердца, верностью своим правилам
гостеприимства и простым, указываемым сердцем, добродетелям.
|