Увеличить |
VII
«Что
сделалось с тобой, любезный Борис Павлович? – писал Аянов, – в какую
всероссийскую щель заполз ты от нашего мокрого, но вечно юного Петербурга, что
от тебя два месяца нет ни строки? Уж не женился ли ты там на какой-нибудь
стерляди? Забрасывал сначала своими повестями,то есть письмами, а тут вдруг и
пропал, так что я не знаю, не переехал ли ты из своей трущобы – Малиновки, в
какую-нибудь трущобу – Смородиновку, и получишь ли мое письмо?
Новостей
много, слушай только… Поздравь меня: геморрой, наконец, у меня открылся! Мы с
доктором так обрадовались, что бросились друг другу в объятия и чуть не
зарыдали оба. Понимаешь ли ты важность этого исхода? на воды не надо ехать!
Пояснице легче, а к животу я прикладываю холодные компрессы; у меня, ведь ты
знаешь – plethora abdominalis[147]…»
«Вот
какими новостями занимает!» – подумал Райский и читал дальше.
«Оленька
моя хорошеет, преуспевает в благочестии, благонравии и науках, институтскому
начальству покорна, к отцу почтительна и всякий четверг спрашивает, скоро ли
приедет другой баловник, Райский, поправлять ее рисунки и совать ей в другую
руку другую сверхштатную коробку конфект…»
– Вот
животное, только о себе! – шептал опять Райский, читая чрез несколько
строк ниже.
«…Коко
женился наконец на своей Eudoxie, за которой чуть не семь лет, как за Рахилью,
ухаживал! – и уехал в свою тьмутараканскую деревню. Горбуна сбыли за
границу вместе с его ведьмой, и теперь в доме стало поживее. Стали отворять
окна и впускать свежий воздух и людей, – только кормят все еще скверно…»
– Что
мне до них за дело! – с нетерпением ворчал Райский, пробегая дальше
письмо, – о кузине ни слова, а мне и о ней-то не хочется слышать!
«… на
его место, – шепотом читал он дальше, – прочат в министры князя И.В.,
а товарищем И.Б-а… Женщины подняли гвалт… П.П. проиграл семьдесят тысяч… Х – не
уехали за границу… Тебе скучно, вижу, что ты морщишься – спрашиваешь – что
Софья Николаевна (начал живее читать Райский): сейчас, сейчас, я берег вести о
ней pour la bonne bouche[148]…»
– Насилу
добрался! – сказал Райский, – ну, что она?
«Я
старался и без тебя, как при тебе, и служил твоему делу верой и правдой, то
есть два раза играл с милыми „барышнями“ в карты, так что братец их, Николай
Васильевич, прозвал меня женихом Анны Васильевны и так разгулялся однажды
насчет будущей нашей свадьбы, что был вытолкан обеими сестрицами в спину и не
получил ни гроша субсидии, за которой было явился. Но зато занял триста рублей
у меня, а я поставил эти деньги на твой счет, так как надежды отыграть их у
моей нареченной невесты уже более нет. Внемли, бледней и трепещи!
Играя с
тетками, я служил, говорю, твоему делу, то есть пробуждению страсти в твоей
мраморной кузине, с тою только разницею, что без тебя это дело пошло было
впрок. Итальянец, граф Милари, должно быть служит по этой же части, то есть
развивает страсти в женщинах, и едва ли не успешнее тебя. Он повадился ездить в
те же дни и часы, когда мы играли в карты, а Николай Васильевич не нарадовался,
глядя на свое семейное счастье.
Папашу
оставляли в покое, занимались музыкой, играли, пели – даже не брали гулять,
потому что (и говорю тебе это по секрету, и весь Петербург не иначе, как на
ухо, повторяет этот секрет), когда карета твоей кузины являлась на островах,
являлся тогда и Милари верхом или в коляске, и ехал подле кареты. Софья
Николаевна еще больше похорошела, потом стала задумываться, немного вышла из
своего «олимпийского» спокойствия и похудела… Она (бери спирт и нюхай!)
сделала… un faux pas![149]
Я добивался, какой именно, и получал такие ответы даже от ее кузины Catherine,
из которых ничего не сообразишь: все двойки да шестерки, ни одного короля, ни
дамы, ни туза, ни даже десятки нет… все фосски!
Я начал
уже сам сочинять их роман: думал, не застали ли их где-нибудь
уединенно-гуляющих, или перехватили письмо, в коем сказано: «люблю, мол, тебя» –
или раздался преступный поцелуй среди дуэтов Россини и Феллини. Нет, играли,
пели, мешая нам играть в карты (мимоходом замечу, что и без них игра вязалась
плохо. Вообще я терпеть не могу лета, потому что летом карты сквозят), так что
Надежда Васильевна затыкала даже уши ватой… А в городе и пошло, и пошло!
Мезенские, Хатьковы и Мышинские, и все, – больше всех кузина Catherine,
тихо, с сдержанной радостью, шептали: «Sophie a pousse la chose trop loin, sans
se rendre comte des suites…»[150]
и т. д. Какая это «chose», спрашивал я и на ухо, и вслух, того, другого – и, не
получая определительного ответа, сам стал шептать, когда речь зайдет о ней.
«Oui, – говорил я, – elle a pousse la chose trop loin, sans se rendre
comte… Elle a fait un faux pas…»[151]
И пожму
значительно плечами, когда спросят, какой «pas»?
Таким
образом всплыло на горизонт легкое облачко и стало над головой твоей кузины! А
я все служил да служил делу, не забывая дружеской обязанности, и все ездил
играть к теткам. Даже сблизился с Милари и стал условливаться с ним, как,
бывало, с тобой, приходить в одни часы, чтоб обоим было удобнее…»
– Какой
осел! – сказал с досадой Райский, бросив письмо, – он думал, что
угождает мне…
«А ты,
за службу и дружбу мою, – читал дальше Райский, – пришли или привези
мне к зиме, с Волги, отличной свежей икры бочонок-другой, да стерлядей в аршин:
я поделюсь с его сиятельством, моим партнером, министром и милостивцем…»
Райский
читал ниже:
«Так мы
и переехали целой семьей на дачу, на Каменный Остров, то есть они заняли весь
дом В., а я две комнаты неподалеку. Николай Васильевич поселился в особом
павильоне…
Дела шли
своим чередом, как вдруг однажды перед началом нашей вечерней партии, когда
Надежда Васильевна и Анна Васильевна наряжались к выходу, а Софья Николаевна
поехала гулять, взявши с собой Николая Васильевича, чтоб завезти его там где-то
на дачу, – доложили о приезде княгини Олимпиады Измайловны. Обе тетки
поворчали на это неожиданное расстройство партии, но, однако, отпустили меня
погулять, наказавши через час вернуться, а княгиню приняли.
Несчастные
мы все трое! ни тетушки твои, ни я – не предчувствовали, что нам не играть
больше. Княгиня встретилась со мной на лестнице и несла такое торжественное,
важное лицо вверх, что я даже не осмелился осведомиться о ее нервах.
Через
час я прихожу, меня не принимают. Захожу на другой день – не принимают. Через
два, три дня – то же самое. Обе тетки больны, «барыня», то есть Софья Николаевна,
нездорова, не выезжает и никого не принимает: такие ответы получал я от слуг.
Я
толкнулся во флигель к Николаю Васильевичу – дома нет, а между тем его нигде не
видно, ни на Pointe[152],
ни у Излера, куда он хаживал инкогнито, как он говорит. Я – в город, в клуб – к
Петру Ивановичу. Тот уж издали, из-за газет, лукаво выглянул на меня и
улыбнулся: «Знаю, знаю, зачем, говорит: что, дверь захлопнулась, оброк
прекратился?..»
От него
я добился только – сначала, что кузина твоя – a pousse la chose trop loin…
qu'elle a fait un faux pas…[153],
а потом – что после визита княгини Олимпиады Измайловны, этой гонительницы
женских пороков и поборницы добродетелей, тетки разом слегли, в окнах опустили
сторы, Софья Николаевна сидит у себя запершись, и все обедают по своим
комнатам, и даже не обедают, а только блюда приносятся и уносятся
нетронутые, – что трогает их один Николай Васильевич, но ему запрещено
выходить из дома, чтоб как-нибудь не проболтался, что граф Милари и носа не
показывает в дом, а ездит старый доктор Петров, бросивший давно практику и в
молодости лечивший обеих барышень (и бывший их любовником, по словам старой,
забытой хроники – прибавлю в скобках). Наконец Петр Иванович сказал, что весь
дом, кроме Николая Васильевича, втайне готовится уехать на такие воды, каких
старики не запомнят, и располагают пробыть года три за границей.
Я,
однако, добился свидания с Николаем Васильевичем: написал ему записку и получил
приглашение отобедать с ним «вечером» наедине. Он прежде всего попросил быть
скромным насчет обеда. В доме пост теперь: «On est en penitence – бульон и
цыпленка готовят на всех – et ma pauvre Sophie n'ose pas descendre me tenir
compagnie[154], –
жалуется он горько и жует в недоумении губами, – et nous sommes enfermes
tous les deux…[155]
Я велел для вас сделать обед, только не говорите!» – прибавил он боязливо,
уплетая перепелок, и чуть не плакал о своей бедной Софье.
Наконец
я добился, что к прежнему облачку, к этому искомому мною, то есть que Sophie a
pousse la chose trop loin[156],
прибавился, наконец, и факт – она, о ужас! a fait un faux pas[157], именно – отвечала на
записку Милари! Пахотин показал мне эту записку, с яростью ударяя кулаком по
столу. «Mais dites donc, dites, qu'est ce qu'il y a la? a propos de quoi – все
эти охи, и ахи, и флаконы со спиртом, и этот отъезд et tout ce remue-menage?
Voila ce que c'est que d'etre vielles filles!»[158]
Он
топал, бегал по кабинету и прохлаждал себя, макая бисквиты в шампанское и
глотая какие-то дижестивные пилюли вслед за тем. «И что всего грустнее, –
говорил он, – что бедняжка Sophie убивается сама: „Oui, la faute est a
moi, – твердит она, – je me suis compromise, une femme qui se
respecte ne doit pas poisser la chose trop loin… se permettre“.[159] –
«Mais qu'as tu donc fait, mon enfant?[160]»
– спрашиваю я. «J'ai fais un faux pas…[161]
– твердит она, – огорчила теток, вас, папа!..» – «Mais pas le moins du
monde[162]», –
говорю я – и все напрасно! Et elle pleure, elle pleure… cette pauvre enfant! Ce
billet…[163]
Посмотрите эту записку!»
А в
записке изображено следующее: «Venez, comte, je vous attends entre huit et neuf
heures, personne n'y sera et surfout, n'oubliez pas votre portefeulle
artistique. Je suis etc. S.B.». Николай Васильевич поражен прежде всего в
родительской нежности. «Le nuage a grossi grace a ce billet, потому что…
кажется… (на ухо шепнул мне Пахотин) entre nous soit dit… Sophie n'etait pas
tout-a-fait insensible aux hommages du comte, mais c'est un gentilhomme et elle
est trop bien elevee pour pousser les choses… jusqu'a un faux pas…»[164]
И
только, Борис Павлыч! Как мне грустно это, то есть что «только» и что я не могу
тебе сообщить чего-нибудь повеселее, как, например, вроде того, что кузина
твоя, одевшись в темную мантилью, ушла из дома, что на углу ждала ее и умчала
куда-то наемная карета, что потом видели ее с Милари возвращающуюся бледной, а
его торжествующим, и расстающихся где-то на перекрестке и т.д. Ничего этого не
было!
Но здесь
хватаются и за соломинку, всячески раздувают искру – и из записки делают слона,
вставляют туда другие фразы, даже нежное ты, но это не клеится, и все вертится
на одной и той же редакции; то есть «que Sophie a pousse la chose trop loin,
qu'elle a fait un faux pas»… Я усердно помогаю делу со своей стороны, лукаво
молчу и не обличаю, не говорю, что там написано. За мной ходят, видя, что я
знаю кое-что. К. Р. и жена два раза звали обедать, а М. подпаивает меня в
клубе, не проговорюсь ли. Мне это весело, и я молчу.
Через
две недели они едут. И вот тебе развязка романа твоей кузины! Да, я забыл
главное – слона. Николай Васильевич был поставлен сестрицами своими «dans une
position tres delicate»[165]
объясниться с графом Милари и выпросить назад у него эту роковую записку. Он
говорит, что у него и подагра, и нервы, и тик, и ревматизм – все поднялось
разом, когда он объяснялся с графом. Тот тонко и лукаво улыбался, выслушав
просьбу отца, и сказал, что на другой день удовлетворит ее, и сдержал слово,
прислал записку самой Беловодовой, с учтивым и почтительным письмом. «mais
comme il riait sous cape, ce comte (il est tres fin), quand je lui debitais
toutes les sottes reflexions de mes cheres soeurs! Vielles chiennes!..»[166] –
отвернувшись добавил он и разбил со злости фарфоровую куклу на камине.
Вот тебе
и драма, любезный Борис Павлович: годится ли в твой роман? Пишешь ли ты его?
Если пишешь, то сократи эту драму в двух следующих словах. Вот тебе ключ или
«le mot de l'enigme»[167],
как говорят здесь русские люди, притворяющиеся неумеющими говорить по-русски и
воображающие, что говорят по-французски.
Кузина
твоя увлеклась по-своему, не покидая гостиной, а граф Милари добивался свести
это на большую дорогу – и говорят (это папа разболтал), что между ними бывали
живые споры, что он брал ее за руку, а она не отнимала, у ней даже глаза
туманились слезой, когда он, недовольный прогулками верхом у кареты и приемом
при тетках, настаивал на большей свободе, – звал в парк вдвоем, являлся в
другие часы, когда тетки спали или бывали в церкви, и не успевая, не показывал
глаз по неделе. А кузина волновалась, «prenant les choses au serieux»[168] (я
не перевожу тебе здешнего языка, а передаю в оригинале, так как оригинал всегда
ярче перевода). Между тем граф серьезных намерений не обнаруживал и наконец…
наконец… вот где ужас! узнали, что он из «новых» и своим прежним правительством
был – «mal vu»[169],
и «эмигрировал» из отечества в Париж, где и проживал, а главное, что у него
там, под голубыми небесами, во Флоренции или в Милане, есть какая-то нареченная
невеста, тоже кузина… что вся ее фортуна («fortune» – в оригинале) перейдет в
его род из того рода, так же как и виды на карьеру. Это проведала княгиня через
князя Б.П…. И твоя Софья страдает теперь вдвойне: и оттого, что оскорблена
внутренне – гордости ее красоты и гордости рода нанесен удар – и оттого, что
сделала… un faux pas и, может быть, также немного и от того чувства, которое ты
старался пробудить – и успел, а я, по дружбе к тебе, поддержал в ней…
Что
будет с ней теперь – не знаю: драма ли, роман ли – это уже докончи ты на
досуге, а мне пора на вечер к В. И. Там ожидает меня здоровая и серьезная
партия с серьезными игроками.
Прощай –
это первое и последнее мое письмо, или, пожалуй, глава из будущего твоего
романа. Ну, поздравляю тебя, если он будет весь такой! Бабушке и сестрам своим
кланяйся, нужды нет, что я не знаю их, а они меня, и скажи им, что в таком-то
городе живет твой приятель, готовый служить, как выше сказано. –
И. Аянов
|