Увеличить |
XX
Татьяна
Марковна внутренне смутилась, когда Тушин переступил порог ее комнаты. Он,
молча, с опущенными глазами, поздоровался с ней, – тоже перемогая свою
тревогу, – и оба в первую минуту не глядели друг на друга.
Им
приходилось коснуться взаимной раны, о которой до сих пор не было намека между
ними, хотя они взаимно обменивались знаменательными взглядами и понимали друг
друга из грустного молчания. Теперь предстояло стать открыто лицом к лицу и
говорить.
Оба
молчали. Она пока украдкой взглядывала на него и замечала перемены, какие
произошли в нем в эти две-три недели: как осанка у него стала не так горда и
бодра, как тускло смотрит он в иные минуты, как стали медленны его движения. И
похудел он, и побледнел.
– Вы
от Веры теперь? – спросила она наконец. – Как вы нашли ее?
– Ничего…
она, кажется, здорова… покойна…
Татьяна
Марковна вздохнула.
– Какой
покой! Ну, пусть уж она, а вам сколько беспокойства, Иван Иванович! – тихо
проговорила она, стараясь не глядеть на него.
– Что
мои беспокойства! Надо успокоить Веру Васильевну.
– Бог
не дает, не судьба! Только стала оправляться она, и я было отдохнула от домашнего
горя, пока оно крылось за стенами, а теперь перешло и за стены…
Тушин
вдруг навострил уши, как будто услышал выстрел.
– Иван
Иванович, – решительно заговорила Татьяна Марковна, – по городу
сплетня ходит. Мы с Борюшкой погорячились и сорвали маску с лицемера Тычкова,
вы знаете. Мне бы и не под лета, да он уж очень зазнался. Терпенья не было.
Теперь он срывает маску с нас…
– С
вас? С кого – с вас?
– Обо
мне он что-то молол – его не слушали, я мертвая… а о Вере…
– О
Вере Васильевне?
Тушин
привстал.
– Садитесь,
Иван Иваныч, – сказала Татьяна Марковна, – да, о ней. Может быть, так
и надо… может быть, это – возмездие. Но тут припутали и вас…
– Меня,
рядом с Верой Васильевной?
– Да,
Иван Иванович, – и вот где истинное наказание!
– Позвольте
же узнать, что говорят?
Татьяна
Марковна передала ему слух.
– В
городе заметили, что у меня в доме неладно; видели, что вы ходили с Верой в
саду, уходили к обрыву, сидели там на скамье, горячо говорили и уехали, а мы с
ней были больны, никого не принимали… вот откуда вышла сплетня!
Он молча
слушал и хотел что-то сказать, она остановила его.
– Позвольте,
Иван Иванович, кончить, это не все. Борис Павлыч… вечером, накануне дня
рождения Марфеньки… пошел искать Веру…
Она
остановилась.
– Что
же дальше? – спросил Тушин нетерпеливо.
– За
ним потащилась Крицкая; она заметила, что Борюшка взволнован… У него вырвались
какие-то слова о Верочке… Полина Карповна приняла их на свой счет. Ей, конечно,
не поверили – знают ее – и теперь добираются правды, с кем была Вера, накануне
рождения, в роще… Со дна этого проклятого обрыва поднялась туча и покрыла всех
нас… и вас тоже.
– Что
же про меня говорят?
– Что
и в тот вечер, накануне, Вера была там, в роще, внизу, с кем-то… говорят – с
вами.
Она
замолчала.
– Что
же вам угодно, чтоб я сделал? – спросил он покорно.
– Надо
сказать, что было: правду. Вам теперь, – решительно заключила Татьяна
Марковна, – надо прежде всего выгородить себя: вы были чисты всю жизнь,
таким должны и остаться… А мы с Верой, после свадьбы Марфеньки, тотчас уедем в
Новоселово, ко мне, навсегда… Спешите же к Тычкову и скажите, что вас не было в
городе накануне и, следовательно, вы и в обрыве быть не могли…
Она
замолчала и грустно задумалась. Тушин, сидя, согнулся корпусом вперед и,
наклонив голову, смотрел себе на ноги.
– А
если б я не так сказал?.. – вдруг подняв голову, отозвался он.
– Как
знаете, Иван Иванович, так и решайте. Что другое могли бы вы сказать?
– Я
сказал бы Тычкову, – да не ему, я с ним и говорить не хочу, а
другим, – что я был в городе, потому что это – правда: я не за Волгой был,
а дня два пробыл у приятеля здесь – и сказал бы, что я был накануне… в обрыве –
хоть это и неправда, – с Верой Васильевной… Прибавил бы, что… делал
предложение и получил отказ, что это огорчило меня и вас, так как вы были – за
меня, и что Вера Васильевна сама огорчилась, но что дружба наша от этого не
расстроилась… Пожалуй, можно намекнуть на какую-нибудь отдаленную надежду…
обещание подумать…
– То
есть, – сказала Татьяна Марковна задумчиво, – сказать, что было
сватовство, не сладилось… Да! если вы так добры… можно и так. Но ведь не
отстанут после, будут ждать, спрашивать: скоро ли, когда? Обещание не век будет
обещанием…
– Забудут,
Татьяна Марковна, особенно если вы уедете, как говорите… А если не забудут… и
вы с Верой Васильевной будете все тревожиться… то и принять предложение… – тихо
досказал Тушин.
Татьяна
Марковна изменилась в лице.
– Иван
Иванович! – сказала она с упреком, – за кого вы нас считаете с Верой?
Чтобы заставить молчать злые языки, заглушить не сплетню, а горькую правду, –
для этого воспользоваться вашей прежней слабостью к ней и великодушием? И потом
чтоб всю жизнь – ни вам, ни ей, не было покоя! Я не ожидала этого от вас!..
– Напрасно!
никакого великодушия тут нет! А я думал, когда вы рассказывали эту сплетню, что
вы затем меня и позвали, чтоб коротко и ясно сказать: «Иван Иванович, и ты тут
запутан: выгороди же и себя и ее вместе!» Вот тогда я прямо, как Викентьев,
назвал бы вас бабушкой и стал бы на колени перед вами. Да оно бы так и должно
быть! – сказал он уныло. – Простите, Татьяна Марковна, а у вас дело
обыкновенно начинается с старого обычая, с старых правил, да с справки о том,
как было, да что скажут, а собственный ум и сердце придут после. Вот если б с
них начать, тогда бы у вас этой печали не было, а у меня было бы меньше седых
волос, и Вера Васильевна…
Он
остановился, как будто опомнившись.
– Виноват! –
вдруг понизив тон, перешедший в робость, сказал он. – Я взялся не за свое
дело. Решаю и за Веру Васильевну, – а вся сила в ней!
– Вот
видите, без моего «ума и сердца», сами договорились до правды, Иван Иванович!
Мой «ум и сердце» говорили давно за вас, да не судьба! Стало быть, вы из
жалости взяли бы ее теперь, а она вышла бы за вас – опять скажу – ради вашего…
великодушия… Того ли вы хотите? Честно ли и правильно ли это и способны ли мы с
ней на такой поступок? Вы знаете нас…
– И
честно, и правильно, если она чувствует ко мне, что говорит. Она любит меня,
как «человека», как друга: это ее слова, – ценит, конечно, больше, нежели
я стою… Это большое счастье! Это ведь значит, что со временем… полюбила бы –
как доброго мужа…
– Иван
Иванович, вам-то что этот брак принес бы!.. сколько горя!.. Подумайте! Боже
мой!
– Я
не мешаюсь ни в чьи дела, Татьяна Марковна, вижу, что вы убиваетесь
горем, – и не мешаю вам: зачем же вы хотите думать и чувствовать за меня?
Позвольте мне самому знать, что мне принесет этот брак! – вдруг сказал
Тушин резко. – Счастье на всю жизнь – вот что он принесет! А я, может
быть, проживу еще лет пятьдесят! Если не пятьдесят, хоть десять, двадцать лет
счастья!
Он
почесал голову почти с отчаянием, что эти две женщины не понимают его и не
соглашаются отдать ему в руки то счастье, которое ходит около него, ускользает,
не дается и в которое бы он вцепился своими медвежьими когтями и никогда бы не
выпустил вон.
А они не
видят, не понимают, все еще громоздят горы, которые вдруг выросли на его дороге
и пропали – их нет больше, он одолел их страшною силою любви и муки!
Ужели
даром бился он в этой битве и устоял на ногах, не добыв погибшего счастья. Была
одна только неодолимая гора: Вера любила другого, надеялась быть счастлива с
этим другим – вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее умерла, умирает, по
словам ее («а она никогда не лжет и знает себя», подумал он) – следовательно,
ничего нет больше, никаких гор! А они не понимают, выдумывают препятствия!
«А их
нет, нет, нет!» – с бешенством про себя шептал Тушин – и почти злобно смотрел
на Татьяну Марковну.
– Татьяна
Марковна! – заговорил он, вдруг опять взяв высокую ноту, горячо и
сильно. – Ведь если лес мешает идти вперед, его вырубают, море
переплывают, а теперь вон прорывают и горы насквозь, и все идут смелые люди
вперед! А здесь ни леса, ни моря, ни гор – ничего нет: были стены и упали, был
обрыв и нет его! Я бросаю мост чрез него и иду, ноги у меня не трясутся… Дайте
же мне Веру Васильевну, дайте мне ее! – почти кричал он, – я перенесу
ее через этот обрыв и мост – и никакой черт не помешает моему счастью и ее
покою – хоть живи она сто лет! Она будет моей царицей и укроется в моих лесах,
под моей защитой, от всяких гроз и забудет всякие обрывы, хоть бы их были
тысячи!! Что это вы не можете понять меня!
Он
встал, вдруг зажал глаза платком и в отчаянии начал ходить по комнате.
– Я-то
понимаю, Иван Иванович, – тихо, сквозь слезы, сказала Татьяна Марковна,
помолчав, – но дело не во мне…
Он вдруг
остановился, отер глаза, провел рукой по своей густой гриве и взял обе руки
Татьяны Марковны.
– Простите
меня, Татьяна Марковна, я все забываю главное: ни горы, ни леса, ни пропасти не
мешают – есть одно препятствие неодолимое: Вера Васильевна не хочет, стало быть
– видит впереди жизнь счастливее, нежели со мной…
Изумленная,
тронутая Татьяна Марковна хотела что-то возразить, он остановил ее.
– Виноват
опять! – сказал он, – я не в ту силу поворотил. Оставим речь обо мне,
я удалился от предмета. Вы звали меня, чтоб сообщить мне о сплетне, и
думали,что это обеспокоит меня – так? Успокойтесь же и успокойте Веру
Васильевну, увезите ее, – да чтоб она не слыхала об этих толках! А меня
это не обеспокоит!
Он
усмехнулся.
– Эта
нежность мне не к лицу. На сплетню я плюю, а в городе мимоходом скажу, как мы
говорили сейчас, что я сватался и получил отказ, что это огорчило вас, меня и
весь дом… так как я давно надеялся… Тот уезжает завтра или послезавтра навсегда
(я уж справился) – и все забудется. Я и прежде ничего не боялся, а теперь мне
нечем дорожить. Я все равно, что живу, что нет, с тех пор, как решено, что Вера
Васильевна не будет никогда моей женой…
– Будет
вашей женой, Иван Иванович, – сказала Татьяна Марковна, бледная от
волнения, – если… то забудется, отойдет… (Он сделал нетерпеливый,
отчаянный жест…) если этот обрыв вы не считаете бездной… Я поняла теперь
только, как вы ее любите…
Она еще
боялась верить слезам, стоявшим в глазах Тушина, его этим простым словам,
которые возвращали ей всю будущность, спасали погибшую судьбу Веры.
– Будет? –
повторил и он, подступив к ней широкими шагами, и чувствовал, что волосы у него
поднимаются на голове и дрожь бежит по телу. – Татьяна Марковна! Не маните
меня напрасной надеждой, я не мальчик! Что я говорю – то верно, но хочу, чтоб и
то, что сказано мне – было верно, чтобы не отняли у меня потом! Кто мне
поручится, что это будет, что Вера Васильевна… когда-нибудь…
– Бабушка
поручится: теперь – это все равно,что она сама…
Тушин
блеснул на нее благодарным взглядом и взял ее руку.
– Но
погодите, Иван Иванович! – торопливо, почти с испугом, прибавила она и
отняла руку, видя, как Тушин вдруг точно вырос, помолодел, стал, чем был
прежде. – Теперь я – уж не как бабушка, а как женщина, скажу: погодите,
рано, не до того ей! Она еще убита, дайте ей самой оправиться! Не тревожьте,
оставьте ее надолго! Она расстроена, не перенесет… Да и не поймет вас, не
поверит теперь вам, подумает, что вы в горячке, хотите не выпустить ее из рук,
а потом одумаетесь. Дайте ей покой. Вы давеча помянули про мой ум и сердце; вот
они мне и говорят: погоди! Да, я бабушка ей, а не затрону теперь этого дела, а
вы и подавно… Помните же, что я вам говорю…
– Я
буду помнить одно слово! «будет», и им пока буду жить. Видите ли, Татьяна
Марковна, что сделало оно со мной, это ваше слово?..
– Вижу,
Иван Иванович, и верю, что вы говорите не на ветер. Оттого и вырвалось у меня
это слово; не принимайте его слишком горячо к сердцу – я сама боюсь…
– Я
буду надеяться… – сказал он тише и смотрел на нее молящими глазами. – Ах,
если б и я, как Викентьев, мог когда-нибудь сказать: «бабушка»!
Она
сделала ему знак, чтоб он оставил ее, и когда он вышел, она опустилась в
кресло, закрыв лицо платком.
|