Глава 6
Смерть Савелия произвела ужасающее впечатление на Ахиллу. Он
рыдал и плакал не как мужчина, а как нервная женщина оплакивает потерю,
перенесение которой казалось ей невозможным. Впрочем, смерть протоиерея
Туберозова была большим событием и для всего города: не было дома, где бы ни
молились за усопшего.
В доме покойника одна толпа народа сменяла другую: одни шли,
чтоб отдать последний поклон честному гробу, другие, чтобы посмотреть, как
лежит в гробе священник. В ночь после смерти отца Савелия карлик Николай
Афанасьевич привёз разрешение покойного от запрещения, и Савелий был положен в
гробу во всем облачении: огромный, длинный, в камилавке. Панихиды в доме его
совершались беспрестанно, и какой бы священник, приходя из усердия, ни надевал
лежавшую на аналое ризу и епитрахиль, чтоб отпеть панихиду, дьякон Ахилла
тотчас же просил благословения на орарь[213] и,
сослужа, усердно молился.
На второй день было готово домовище и, по старому местному
обычаю, доселе сохраняющемуся у нас в некоторых местах при положении
священников в гроб, началась церемония торжественная и страшная. Собравшееся
духовенство со свечами, в траурном облачении, обносило на руках мёртвого
Савелия три раза вокруг огромного гроба, а Ахилла держал в его мёртвой руке
дымящееся кадило, и мертвец как бы сам окаждал им своё холодное домовище. Потом
усопшего протопопа положили в гроб, и все разошлись, кроме Ахиллы; он оставался
здесь один всю ночь с мёртвым своим другом, и тут произошло нечто, чего Ахилла
не заметил, но что заметили за него другие.
Глава 7
Дьякон не ложился спать с самой смерти Савелия, и три
бессонные ночи вместе с напряжённым вниманием, с которым он беспрестанно
обращался к покойнику, довели стальные нервы Ахиллы до крайнего возбуждения.
В дьяконе замолчали инстинкты и страсти, которыми он
наиболее был наклонён работать, и вместо них выступили и резкими чертами
обозначились душевные состояния, ему до сих пор не свойственные.
Его вечная лёгкость и разметанность сменились
тяжеловесностью неотвязчивой мысли и глубокою погруженностью в себя. Ахилла не
побледнел в лице и не потух во взоре, а напротив, смуглая кожа его озарилась
розовым, матовым подцветом. Он видел все с режущею глаз ясностью; слышал каждый
звук так, как будто этот звук раздавался в нем самом, и понимал многое такое, о
чем доселе никогда не думал.
Он теперь понимал все, чего хотел и о чем заботился покойный
Савелий, и назвал усопшего мучеником.
Оставаясь все три ночи один при покойном, дьякон не находил
также никакого затруднения беседовать с мертвецом и ожидать ответа из-под
парчового воздуха, покрывавшего лицо усопшего.
— Баточка! — взывал полегоньку дьякон, прерывая
чтение Евангелия и подходя в ночной тишине к лежавшему пред ним покойнику: —
Встань! А?.. При мне при одном встань! Не можешь, лежишь яко трава.
И Ахилла несколько минут сидел или стоял в молчании и опять
начинал монотонное чтение.
На третью и последнюю ночь Ахилла вздремнул на одно короткое
мгновение, проснулся за час до полуночи, сменил чтеца и запер за ним дверь.
Надев стихарь, он стал у аналоя и, прикоснувшись к плечу
мертвеца, сказал.
— Слушай, баточка мой, это я теперь тебе в последнее
зачитаю, — и с этим дьякон начал Евангелие от Иоанна. Он прошёл четыре
главы и, дочитав до главы пятой, стал на одном стихе и, вздохнув, повторил
дважды великое обещание: «Яко грядёт час и ныне есть, егда мертвии услышат глас
Сына Божия и, услышавши, оживут».
Повторив дважды голосом, Ахилла начал ещё мысленно несколько
раз кряду повторять это место и не двигался далее.
Чтение над усопшим дело не мудрое; люди, маломальски
привычные к этому делу, исполняют его без малейшего смущения; но при всем том и
здесь, как во всяком деле, чтоб оно шло хорошо, нужно соблюдать некоторые
практические приёмы. Один из таких приёмов заключается в том, чтобы чтец,
читая, не засматривал в лицо мертвеца. Поверье утверждает, что это нарушает его
покой; опыт пренебрегавших этим приёмом чтецов убеждает, что в глазах
начинается какое-то неприятное мреянье: покой, столь нужный в ночном
одиночестве, изменяет чтецу, и глаза начинают замечать тихое, едва заметное
мелькание, сначала невдалеке вокруг самой книги, потом и дальше и больше, и
тогда уж нужно или возобладать над собою и разрушить начало галлюцинации, или
она разовьётся и породит неотразимые страхи.
Ахилла теперь нимало не соблюдал этого правила, напротив, он
даже сожалел, что лик усопшего закутан парчовым воздухом; но, несмотря на все
это, ничто похожее на страх не смущало дьякона. Он, как выше сказано, все стоял
на одном стихе и размышлял:
«Ведь он уже теперь услышал глас сына божия и ожил… Я его
только не вижу, а он здесь».
И в этих размышлениях дьякон не заметил, как прошла ночь и
на небе блеснула бледною янтарною чертой заря, последняя заря, осеняющая на
земле разрушающийся остаток того, что было слышащим землю свою и разумевающим
её попом Савелием.
Увидя эту зарю, дьякон вздохнул и отошёл от аналоя к гробу,
облокотился на обе стенки домовища, так что высокая грудь Савелия пришлась под
его грудью, и, осторожно приподняв двумя перстами парчовый воздух, покрывающий
лицо покойника, заговорил:
— Батя, батя, где же ныне дух твой? Где твоё огнеустое
слово? Покинь мне, малоумному, духа твоего!
И Ахилла припал на грудь мертвеца и вдруг вздрогнул и
отскочил: ему показалось, что его насквозь что-то перебежало. Он оглянулся по
сторонам: все тихо, только отяжелевшие веки его глаз липнут, и голову куда-то
тянет дремота.
Дьякон отряхнулся, ударил земной поклон и испугался этого
звука: ему послышалось, как бы над ним что-то стукнуло, и почудилось, что будто
Савелий сидит с закрытым парчою лицом и с Евангелием, которое ему положили в
его мёртвые руки.
Ахилла не оробел, но смутился и, тихо отодвигаясь от гроба,
приподнялся на колени. И что же? по мере того как повергнутый Ахилла восставал,
мертвец по той же мере в его глазах медленно ложился в гроб, не поддерживая
себя руками, занятыми крестом и Евангелием.
Ахилла вскочил и, махая рукой, прошептал:
— Мир ти! мир! я тебя тревожу!
И с этим словом он было снова взялся за Евангелие и хотел
продолжать чтение, но, к удивлению его, книга была закрыта, и он не помнил, где
остановился.
Ахилла развернул книгу наудачу и прочёл: «В мире бе, и мир
его не позна…»[214]
«Чего это я ищу?» — подумал он отуманенною головой и
развернул безотчётно книгу в другом месте. Здесь стояло: «И возрят нань его же
прободоша»[215].
Но в то время, как Ахилла хотел перевернуть ещё страницу, он
замечает, что ему непомерно тягостно и что его держит кто-то за руки.
«А что же мне нужно? и что это такое я отыскиваю?.. Какое
зачало? Какой ныне день?» — соображает Ахилла и никак не добьётся этого, потому
что он восхищён отсюда… В ярко освещённом храме, за престолом, в светлой
праздничной ризе и в высокой фиолетовой камилавке стоит Савелий и круглым
полным голосом, выпуская как шар каждое слово, читает: «В начале бе Слово и
Слово бе к Богу и Бог бе Слово»[216]. —
«Что это, господи! А мне казалось, что умер отец Савелий. Я проспал пир веры!..
я пропустил святую заутреню».
Ахилла задрожал и, раскрыв глаза, увидал, что он
действительно спал, что на дворе уже утро; красный огонь погребальных свеч
исчезает в лучах восходящего солнца, в комнате душно от нагару, в воздухе
несётся заунывный благовест, а в двери комнаты громко стучат.
Ахилла торопливо провёл сухой рукой по лицу и отпер двери.
— Заснул? — тихо спросил его входящий Бенефактов.
— Воздремал, — ответил дьякон, давая дорогу
входившему за отцом Захарией духовенству.
— А я… знаешь… того; я не спал: я сочинял всю ночь
надгробное слово, — шепнул дьякону Бенефактов.
— Что же, сочинили?
— Нет; не выходит.
— Ну; это уж так по обыкновению.
— А знаешь ли, может быть ты бы нечто сказал?
— Полноте, отец Захария, разве я учёный!
— Что же… ведь ты в стихаре[217]… ты право имеешь.
— Да что же в том праве, отец Захария, когда дара и
понимания не имею?
— А вы, сударь, возьмите-ка да поусерднее о даре
помолитесь, он и придёт, — вмешался шёпотом карлик.
— Помолиться! Нет, друг Николаша, разве ты за меня
помолись, а я от печали моей обезумел; мне даже наяву видения снятся.
— Что же, извольте, я помолюсь, — отвечал карлик.
|