Глава 7
Бал вступал в новую фазу развития.
Только что все сели за стол, капитан Повердовня тотчас же
успел встать снова и, обратившись к петербургской филантропке, зачитал:
Приветствую тебя, обитатель
Нездешнего мира!
Тебя, которую послал создатель,
Поёт моя лира.
Слети к нам с высот голубого эфира,
Тебя ждёт здесь восторг добродушный;
Прикоснись веществам сего пира,
Оставь на время мир воздушный.
Аристократка откупщичьей породы выслушала это стихотворение,
слегка покраснев, и взяла из рук Повердовни листок, на котором безграмотною
писарскою рукой с тысячью росчерков были написаны прочитанные стихи.
Хозяйка была в восторге, но гости её имели каждый своё
мнение как об уместности стихов Повердовни, так и об их относительных
достоинствах или недостатках. Мнения были различны: исправник, ротмистр
Порохонцев, находил, что сказать стихи со стороны капитана Повердовни во всяком
случае прекрасно и любезно. Препотенский, напротив, полагал, что это глупо; а
дьякон уразумел так, что это просто очень хитро, и, сидя рядом с Повердовней,
сказал капитану на ухо:
— А ты, брат, я вижу, насчёт дам большой шельма!
Но как бы там ни было, после стихов Повердовни всем
обществом за столом овладела самая неподдельная весёлость, которой
почтмейстерша была уже и не рада. Говор не прекращался, и не было ни одной
паузы, которою хозяйка могла бы воспользоваться, чтобы заговорить о сосланном
протопопе. Между тем гостья, по-видимому, не скучала, и когда заботливая
почтмейстерша в конце ужина отнеслась к ней с вопросом: не скучала ли она? та с
искреннейшею весёлостью отвечала, что она не умеет её благодарить за
удовольствие, доставленное ей её гостями, и добавила, что если она может о
чем-нибудь сожалеть, то это только о том, что она так поздно познакомилась с
дьяконом и капитаном Повердовней. И госпожа Мордоконаки не преувеличивала;
непосредственность Ахиллы и капитана сильно заняли её. Повердовня, услыхав о
себе такой отзыв, тотчас же в ответ на это раскланялся. Не остался равнодушен к
такой похвале и дьякон: он толкнул в бок Препотенского и сказал ему:
— Видишь, дурак, как нас уважают, а о тебе ничего.
— Вы сами дурак, — отвечал ему шёпотом недовольный
Варнава.
Повердовня же минуту подумал, крепко взял Ахиллу за руку,
приподнялся с ним вместе и от лица обоих проговорил:
Мы станем свято твою память чтить,
Хранить её на многие и счастчивые
лета,
Позволь, о светлый дух, тебя молить:
Да услышана будет молитва эта!
И затем они, покрытые рукоплесканиями, сели.
— Вот видишь, а ты опять никаких и стихов не
знаешь, — укорил Варнаву дьякон Ахилла; а Повердовня в эти минуты опять
вспрыгнул уже и произнёс, обращаясь к хозяйке дома:
Матрёной ты наречена
И всем жёнам предпочтена.
Ура!
— Что это за капитан! Это совсем душа общества, —
похвалила Повердовню хозяйка.
— А ты все ничего! — надоедал Варнаве дьякон.
— Все! все! Пусть исправник начинает!
— Давайте все говорить стихи!
— Все! все! Пусть исправник начинает!
— А что ж такое: я начну! — отвечал исправник —
Без церемонии: кто что может, тот и читай.
— Начинайте! Да что ж такое, ротмистр! ей-богу,
начинайте!
Ротмистр Порохонцев встал, поднял вровень с лицом кубок и,
посмотрев сквозь вино на огонь, начал:
Когда деспот от власти отрекался,
Желая Русь как жертву усыпить,
Чтобы потом верней её сгубить,
Свободы голос вдруг раздался,
И Русь на громкий братский зов
Могла б воспрянуть из оков.
Тогда, как тать ночной, боящийся
рассвета,
Позорно ты бежал от друга и поэта,
Взывавшего грехи жидов,
Отступничество униатов,
Все прегрешения сарматов
Принять я на душу готов,
Лишь только б русскому народу
Мог возвратить его свободу!
Ура![198]
— Все читают, а ты ничего! — опять отнёсся к
Препотенскому Ахилла. — Это, брат, уж как ты хочешь, а если ты пьёшь, а
ничего не умеешь сказать, ты не человек, а больше ничего как бурдюк с вином.
— Что вы ко мне пристаёте с своим бурдюком! Сами вы
бурдюк, — отвечал учитель.
— Что-о-о-о? — вскричал, обидясь, Ахилла. — Я
бурдюк?.. И ты это мог мне так смело сказать, что я бурдюк?!
— Да, разумеется, бурдюк.
— Что-о-о?
— Вы сами не умеете ничего прочесть, вот что!
— Я не умею прочесть? Ах ты, глупый человек! Да я если
только захочу, так я такое прочитаю, что ты должен будешь как лист перед травой
вскочить да на ногах слушать!
— Ну-ну, попробуйте, прочитайте.
— Да и прочитаю, и ты теперь кстати сейчас можешь
видеть, что у меня действительно верхняя челюсть ходит…
И с этим Ахилла встал, обвёл все общество широко раскрытыми
глазами и, постановив их на стоявшей посреди стола солонке, начал низким
бархатным басом отчетистое:
— «Бла-годенствен-н-н-ное и мир-р-рное житие,
здр-р-ра-авие же и спас-с-сение… и во всем благ-г-гое поспеш-шение на вр-р-раги
же поб-б-беду и одол-ление…» — и т д. и т.д.
Ахилла все забирался голосом выше и выше, лоб, скулы, и
виски, и вся верхняя челюсть его широкого лица все более и более покрывались
густым багрецом и потом; глаза его выступали, на щеках, возле углов губ,
обозначались белые пятна, и рот отверст был как медная труба, и оттуда со
звоном, треском и громом вылетало многолетие, заставившее все неодушевлённые
предметы в целом доме задрожать, а одушевлённые подняться с мест и, не сводя в
изумлении глаз с открытого рта Ахиллы, тотчас, по произнесении им последнего
звука, хватить общим хором «Многая, многая, мно-о-о-огая лета, многая
ле-е-ета!»
Один Варнава хотел остаться в это время при своём занятии и
продолжать упитываться, но Ахилла поднял его насильно и, держа его за руку,
пел: «Многая, многая, мно-о-о-гая лета, многая лета!»
Городской голова послал Ахилле чрез соседа синюю бумажку.
— Это что же такое? — спросил Ахилла.
— Всей палате. Хвати «всей палате и воинству», —
просил голова.
Дьякон положил ассигнацию в карман и ударил:
— «И вс-сей пал-лате и в-воинству их мно-о-огая
лет-тта!»
Это Ахилла сделал уже превзойдя самого себя, и зато, когда
он окончил многолетие, то петь рискнул только один привычный к его голосу отец
Захария, да городской голова: все остальные гости пали на свои места и
полулежали на стульях, держась руками за стол или друг за друга.
Дьякон был утешен.
— У вас редкий бас, — сказала ему первая, оправясь
от испуга, петербургская дама.
— Помилуйте, это ведь я не для того, а только чтобы
доказать, что я не трус и знаю, что прочитать.
— Ишь, ишь!.. А кто же тут трус? — вмешался
Захария.
— Да, во-первых, отец Захария, вы-с! Вы ведь со
старшими даже хорошо говорить не можете: заикаетесь.
— Это правда, — подтвердил отец Захария, — я
пред старшими в таковых случаях, точно, заикаюсь. Ну а ты, а ты? Разве старших
не боишься?
— Я?.. мне все равно: мне что сам владыка, что кто
простой, все равно. Мне владыка говорит: так и так, братец, а я ему тоже: так и
так, ваше преосвященство; только и всего
— Правда это, отец Захария? — пожелал осведомиться
преследующий дьякона лекарь.
— Врёт, — спокойно отвечал, не сводя своих добрых
глаз с дьякона, Бенефактов.
— И он также архиерею в землю кувыркается?
— Кувыркается-с.
— Никогда! У меня этого и положения нет, — вырубал
дьякон, выдвигаясь всею грудью. — Да мне и невозможно.
Мне если б обращать на всех внимание, то я и жизни бы своей
был не рад. У меня вот и теперь не то что владыка, хоть он и преосвященный, а
на меня теперь всякий день такое лицо смотрит, что сто раз его важнее.
— Это ты про меня, что ли, говоришь? — спросил
лекарь.
— С какой стати про тебя? Нет, не про тебя.
— Так про кого же?
— Ты давно ли читал новые газеты?
— А что ж там такого писали? — спросила, как дитя
развеселившаяся, гостья.
— Да по распоряжению самого обер-протопресвитера[199] Бажанова послан
придворный регент по всей России для царской певческой басов выбирать. В
генеральском чине он и ордена имеет, и даром что гражданский, а ему архиерей
все равно что ничего, потому что ведь у государя и кучер, который на козлах
ездит, и тот полковник. Ну-с, а приказано ему, этому регенту, идти потаённо,
вроде как простолюдину, чтобы баса при нем не надюжались, а по воле бы он мог
их выслушать.
Дьякон затруднялся продолжать, но лекарь его подогнал.
— Ну что ж далее?
— А далее, этот царский регент теперь пятую неделю в
нашем городе находится, вот что! Я и вижу, как он в воскресенье войдёт в синей
сибирке и меж мещанами и стоит, а сам все меня слушает. Теперь другой на моем
месте что бы должен делать? Должен бы он сейчас пред царским послом мелким
бесом рассыпаться, зазвать его к себе, угостить его водочкой, чаем попотчевать;
ведь так? А у меня этого нет. Хоть ты и царский регент, а я, брат, нет… шалишь…
поступай у меня по закону, а не хочешь по закону, так адью, моё почтенье.
— Это он все врёт? — отнёсся к отцу Захарии
лекарь.
— Врёт-с, — отвечал, по обыкновению спокойно, отец
Захария. — Он немножко выпил, так от него уж теперь правды до завтра не
услышишь, все будет в мечтании хвастать.
— Нет, это я верно говорю.
— Ну, полно, — перебил отец Захария. — Да
тебе, братец, тут нечем и обижаться, когда у тебя такое заведение мечтовать по
разрешении на вино.
Ахилла обиделся. Ему показалось, что после этого ему не
верят и в том, что он не трус, а этого он ни за что не мог снесть, и он клялся
за свою храбрость и требовал турнира, немедленного и самого страшного.
— Я всем хочу доказать, что я всех здесь храбрее, и
докажу.
— Этим, отец дьякон, не хвалитесь, — сказал
майор. — Особенно же вы сами сказали, что имеете слабость… прихвастнуть.
— Ничего, слабость имею, а хвалюсь: я всех здесь
храбрее.
— Не хвалитесь. Иной раз и на храбреца трус находит, а
другой раз трус чего и не ждёшь наделает, да-с, да-с, это были такие примеры.
— Ничего, подавай.
— Да кого ж подавать-с? Позвольте, я лучше пример представлю.
— Ничего, представляйте.
|