Увеличить |
Глава 3
— Мне, — говорил сквозь слезы взволнованный
Ахилла, — мне по-настоящему, разумеется, что бы тогда следовало сделать?
Мне следовало пасть к ногам отца протопопа и сказать, что так и так, что я это,
отец протопоп, не по злобе, не по ехидству сказал, а единственно лишь чтобы
только доказать отцу Захарии, что я хоть и без логики, но ничем его не глупей.
Но гордыня меня обуяла и удержала. Досадно мне стало, что он мою трость в шкаф
запер, а потом после того учитель Варнавка Препотенский ещё подоспел и
подгадил… Ах, я вам говорю, что уже сколько я на самого себя зол, но на учителя
Варнавку вдвое! Ну, да и не я же буду, если я умру без того, что я этого
просвирниного сына учителя Варнавку не взвошу!
— Опять и этого ты не смеешь, — останавливал
Ахиллу отец Захария.
— Отчего же это не смею? За безбожие-то да не смею? Ну,
уж это извините-с!
— Не смеешь, хоть и за безбожие, а все-таки драться не
смеешь, потому что Варнава был просвирнин сын, а теперь он чиновник, он
учитель.
— Так что, что учитель? Да я за безбожие кого вам
угодно возделаю. Это-с, батюшка, закон, а не что-нибудь. Да-с, это очень просто
кончается: замотал покрепче руку ему в аксиосы[25],
потряс хорошенько, да и выпустил, и ступай, мол, жалуйся, что бит духовным
лицом за безбожие… Никуда не пойдет-с! Но боже мой, боже мой! как я только
вспомню да подумаю — и что это тогда со мною поделалось, что я его, этакого
негодивца Варнавку, слушал и что даже до сего дня я еще с ним как должно не
расправился! Ей, право, не знаю, откуда такая слабость у меня? Ведь вон тогда
Сергея-дьячка за рассуждение о громе я сейчас же прибил; комиссара Данилку
мещанина за едение яиц на улице в прошедший Великий пост я опять тоже
неупустительно и всенародно весьма прилично по ухам оттрепал, а вот этому
просвирнину сыну все до сих пор спускаю, тогда как я этим Варнавкой более всех
и уязвлен! Не будь его, сей распри бы не разыграться. Отец протопоп гневались
бы на меня за разговор с отцом Захарией, но все бы это не было долговременно; а
этот просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче сами видеть можете, учитель
математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному, как
подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме того, и
глупа». Я, знаете, будучи уязвлен, страх как жаждал, чем бы и самому отца Савелия
уязвить, и спрашиваю: чем же глупа? А Варнавка говорит: «Тем и глупа, что еще
самый факт-то, о котором она гласит, недостоверен; да и не только недостоверен,
а и невероятен. Кто это, говорит, засвидетельствовал, что жезл Ааронов расцвел?
Сухое дерево разве может расцвесть?» Я было его на этом даже остановил и
говорю. «Пожалуйста, ты этого, Варнава Васильич, не говори, потому что бог иде
же хощет, побеждается естества чин»; но при этом, как вся эта наша рацея у
акцизничихи у Бизюкиной происходила, а там все это разные возлияния да вино все
хорошее: все го-го, го-сотерн да го-марго, я… прах меня возьми, и надрызгался.
Я, изволите понимать, в винном угаре, а Варнавка мне, знаете, тут мне
по-своему, по-ученому торочит, что «тогда ведь, говорит, вон и мани факел фарес[26] было на пиру Вальтасаровом
написано, а теперь, говорит, ведь это вздор; я вам могу это самое сейчас
фосфорною спичкой написать». Ужасаюсь я; а он все дальше да больше: «Да там и
во всем, говорит, бездна противоречий…» И пошел, знаете, и пошел, и все
опровергает; а я все это сижу да слушаю. А тут опять еще эти го-марго, да уж и
достаточно даже сделался уязвлен и сам заговорил в вольнодумном штиле. «Я,
говорю, я, если бы только не видел отца Савелиевой прямоты, потому как знаю,
что он прямо алтарю предстоит и жертва его прямо идет, как жертва Авелева[27], то я только Каином быть
не хочу, а то бы я его…» Это, понимаете, на отца Савелия-то! И к чему-с это; к
чему это я там в ту пору о нем заговорил? Ведь не глупец ли? Ну, а она, эта
Данка Нефалимка[28],
Бизюкина-то, говорит: «Да вы еще понимаете ли, что вы лепечете? Вы еще знаете
ли цену Каину-то? что такое, говорит, ваш Авель? Он больше ничего как маленький
барашек, он низкопоклонный искатель, у него рабская натура, а Каин гордый
деятель — он не помирится с жизнию подневольною. Вот, говорит, как его
английский писатель Бирон изображает…[29]»
Да и пошла-с мне расписывать! Ну, а тут все эти го-ма-го меня тоже
наспиртуозили, и вот вдруг чувствую, что хочу я быть Каином, да и шабаш. Вышел
я оттуда домой, дошел до отца протопопова дома, стал пред его окнами и вдруг
подперся по-офицерски в боки руками и закричал: «Я царь, я раб, я червь, я бог[30]!» Боже, боже: как страшно
вспомнить, сколь я был бесстыж и сколь же я был за то в ту ж пору постыжен и
уязвлен! Отец протопоп, услыхав мое козлогласие, вскочили с постели, подошли в
сорочке к окну и, распахнув раму, гневным голосом крикнули: «Ступай спать, Каин
неистовый!» Верите ли: я даже затрепетал весь от этого слова, что я «Каин»,
потому, представьте себе, что я только собирался в Каины, а он уже это
провидел. Ах, боже! Я отошел к дому своему, сам следов своих не разумеючи, и
вся моя стропотность тут же пропала, и с тех пор и доныне я только скорблю и
стенаю. Повторив этот рассказ, дьякон обыкновенно задумывался, поникал головой
и через минуту, вздохнув, продолжал мягким и грустным тоном:
— Но вот-с дние бегут и текут, а гнев отца протопопа не
проходит и до сего дня. Я приходил и винился; во всем винился и каялся,
говорил: «Простите, как бог грешников прощает», но на все один ответ: «Иди».
Куда? я спрашиваю, куда я пойду? Почтмейстерша Тимониха мне все советует: «В
полк, говорит, отец дьякон, идите, вас полковые любить будут». Знаю я это, что
полковые очень могут меня любить, потому что я и сам почти воин; но что из меня
в полку воспоследует, вы это обсудите? Ведь я там с ними в полку уж и
действительно Каином сделаюсь… Ведь это, ведь я знаю, что все-таки один он,
один отец Савелий ещё меня и содержит в субординации, — а он… а он…
При этих словах у дьякона закипали в груди слезы, и он,
всхлипывая, заканчивал:
— А он вот какую низкую штуку со мною придумал: чтобы
молчать! Что я ни заговорю, он все молчит… За что же ты молчишь? —
восклицал дьякон, вдруг совсем начиная плакать и обращаясь с поднятыми руками в
ту сторону, где полагал быть дому отца протопопа. — Хорошо, ты думаешь,
это так делать а? Хорошо это, что я по дьяконству моему подхожу и говорю:
«благослови, отче?» и, руку его целуя, чувствую, что даже рука его холодна для
меня! Это хорошо? На Троицын день пред великою молитвой я, слезами обливаясь,
прошу: «благослови…» А у него и тут умиления нет. «Буди благословен», говорит.
Да что мне эта форменность, когда все это без ласковости! Дьякон ожидал
утешения и поддержки.
— Заслужи, — замечает ему отец Захария, —
заслужи хорошенько, он тогда и с лаской простит.
— Да чем же я, отец Захария, заслужу?
— Примерным поведением заслужи.
— Да каким же примерным поведением, когда он совсем
меня не замечает? Мне, ты, батя, думаешь, легко, как я вижу, что он скорбит,
вижу, что он нынче в столь частой задумчивости. «Боже мой! — говорю я
себе, — чего он в таком изумлении? Может быть, это он и обо мне…» Потому
что ведь там, как он на меня ни сердись, а ведь он все это притворствует: он
меня любит…
Дьякон оборачивался в другую сторону и, стуча кулаком по
ладони, выговаривал:
— Ну, просвирнин сын, тебе это так не пройдёт! Будь я
взаправду тогда Каин, а не дьякон, если только я этого учителя Варнавку
публично не исковеркаю!
Из одной этой угрозы читатели могут видеть, что некоему
упоминаемому здесь учителю Варнаве Препотенскому со стороны Ахиллы-дьякона
угрожала какая-то самая решительная опасность, и опасность эта становилась тем
грознее и ближе, чем чаще и тягостнее Ахилла начинал чувствовать томление по
своём потерянном рае, по утраченном благорасположении отца Савелия. И вот,
наконец, ударил час, с которого должны были начаться кара Варнавы Препотенского
рукой Ахиллы и совершенно совпадавшее с сим событием начало великой
старогородской драмы, составляющей предмет нашей хроники.
Чтобы ввести читателя в уразумение этой драмы, мы оставим
пока в стороне все тропы и дороги, по которым Ахилла, как американский следопыт[31], будет выслеживать своего
врага, учителя Варнавку, и погрузимся в глубины внутреннего мира самого
драматического лица нашей повести — уйдём в мир неведомый и незримый для всех,
кто посмотрит на это лицо и близко и издали. Проникнем в чистенький домик отца
Туберозова. Может быть, стоя внутри этого дома, найдём средство заглянуть
внутрь души его хозяина, как смотрят в стеклянный улей, где пчела строит свой
дивный сот, с воском на освещение лица божия, с мёдом на усладу человека. Но
будем осторожны и деликатны: наденем лёгкие сандалии, чтобы шаги ног наших не
встревожили задумчивого и грустного протопопа; положим сказочную
шапку-невидимку себе на голову, дабы любопытный зрак наш не смущал серьёзного
взгляда чинного старца, и станем иметь уши наши отверзтыми ко всему, что от
него услышим.
|